"Женщина с бархоткой на шее" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

XIII. ПОРТРЕТ

Выйдя из кабачка, Гофман хотел было подозвать фиакр, но доктор хлопнул своими сухонькими ладошками, и на этот звук — такой звук раздался бы, если бы хлопнул в ладоши скелет, — подъехал окрашенный в черное экипаж, запряженный парой черных лошадей и управляемый кучером, одетым во все черное. Где он стоял? Откуда приехал? Дать ответ на эти вопросы Гофману было бы столь же затруднительно, сколь трудно было бы Золушке объяснить, откуда взялась карета, в которой она приехала на бал к принцу Мирлифлору.

Маленький грум, не только одетый в черное, но к тому же еще и сам чернокожий, открыл дверцу. Гофман и доктор уселись рядом, и экипаж тотчас же бесшумно покатил к гостинице Гофмана.

Когда они подъехали к дверям, Гофман заколебался, обдумывая, стоит ли ему подниматься к себе: ему казалось, что, едва он повернется к улице спиной, и экипаж, лошади, доктор и двое слуг исчезнут так же, как и появились. Но тогда зачем же доктору, лошадям, экипажу и слугам нужно было везти Гофмана из кабачка, что на углу Монетной улицы, на Цветочную набережную? Ведь это было бы бессмысленно.

Успокоенный столь несложным логическим выводом, Гофман вылез из экипажа, вошел в гостиницу, проворно поднялся по лестнице, вбежал к себе в комнату, взял палитру, кисти, ящик с красками, выбрал самый большой холст и спустился так же стремительно, как и поднялся.

Экипаж по-прежнему стоял у дверей.

Кисти, палитру и ящик с красками Гофман положил в карету; держать холст было поручено груму.

Затем экипаж снова покатил с той же скоростью и столь же бесшумно. Через десять минут он остановился напротив прелестного маленького особняка на Ганноверской улице, 15.

Гофман заметил улицу и номер дома, чтобы в случае чего суметь найти сюда дорогу без помощи доктора.

Дверь отворилась; доктора здесь явно знали, ибо привратник даже не спросил, куда он идет; в качестве бесплатного приложения за ним следовал Гофман, нагруженный своими кистями, ящиком с красками, палитрой, холстом.

Они поднялись во второй этаж и вошли в прихожую, которую можно было бы принять за переднюю дома поэта в Помпеях.

Все помнят, что в ту пору царила греческая мода, так что стены прихожей Арсены были расписаны фресками, украшены канделябрами и бронзовыми статуями.

Из прихожей доктор и Гофман прошли в гостиную.

Гостиная, как и прихожая, была в греческом стиле; она была обтянута седанским сукном стоимостью в семьдесят франков за локоть; один ковер стоил шесть тысяч ливров; доктор обратил внимание Гофмана на этот ковер; на нем было изображено сражение при Арбелах, скопированное со знаменитой помпейской мозаики.

Гофман, ослепленный этой неслыханной роскошью, не мог понять, что такой ковер создан для того, чтобы по нему ступали.

Из гостиной они прошли в будуар; будуар был обит кашемиром. В глубине, в алькове, стояло низкое ложе, походившее на канапе, подобное тому, на какое впоследствии г-н Герен поместил Дидону, слушающую рассказы Энея о его приключениях. Здесь-то Арсена и приказала подождать ее.

— Ну, молодой человек, — сказал доктор, — я провел вас сюда, и теперь дальнейшее зависит от вас. Но имейте в виду, что, если вас здесь застанет постоянный ее любовник, вы пропали.

— О! — вскричал Гофман. — Только бы мне ее вновь увидеть, только бы мне ее вновь увидеть, и тогда…

Слова замерли у него на устах; он оцепенел; взгляд его стал неподвижен, руки простерты, грудь вздымалась.

Дверь, скрытая в деревянной обшивке стены, отворилась, и за вращающимся зеркалом появилась Арсена — истинное божество этого храма, в котором она соблаговолила показаться тому, кто боготворил ее.

На ней был костюм Аспазии во всей его античной роскоши: жемчуг в волосах, пурпурная хламида, вышитая золотом, длинный белый пеплум, перехваченный на талии легким жемчужным поясом, перстни на пальцах рук и ног; бросалось в глаза, однако, странное украшение, которое, казалось, было неотделимо от его владелицы, — бархатка, ширина которой едва достигала четырех линий и которая была застегнута все тем же зловещим бриллиантовым аграфом.

— А, так это вы, гражданин, беретесь написать мой портрет? — спросила Арсена.

— Да, — пролепетал Гофман, — да, сударыня, а доктор был так добр, что поручился за меня.

Гофман поискал доктора глазами, словно надеясь найти у него поддержку, но доктор исчез.

— Что же это? — вскричал Гофман в полном замешательстве. — Что же это?

— Что вы ищете, о чем вы спрашиваете, гражданин?

— Я ищу, сударыня, я спрашиваю… Я спрашиваю о докторе… ну, о человеке, что провел меня сюда.

— А что нужды вам до вашего провожатого, если он уже привел вас? — спросила Арсена.

— Но, однако, где же, где же доктор? — настаивал Гофман.

— Да будет вам! — с нетерпением сказала Арсена. — Уж не собираетесь ли вы тратить время на поиски доктора? У него свои дела, а мы займемся своими.

— Сударыня, я к вашим услугам, — весь дрожа, сказал Гофман.

— Отлично; вы, стало быть, согласны написать мой портрет?

— Вы хотите сказать, что я самый счастливый человек в мире, коль скоро я так взыскан судьбой, только я боюсь.

— Ну, теперь вы будете разыгрывать скромность. Что ж, если дело у вас не пойдет, я обращусь к другому. Он хочет получить мой портрет. Я увидела, что вы смотрите на меня, как человек, который жаждет сохранить в памяти мой образ, и отдала предпочтение вам.

— Благодарю вас! Тысячу раз благодарю! — вскричал Гофман, пожирая Арсену глазами. — О да, да, я сохранил ваш образ в памяти и вот здесь, здесь, здесь.

И он прижал руку к сердцу. Вдруг он зашатался и побледнел.

— Что с вами? — спросила Арсена, сохраняя полнейшее спокойствие.

— Ничего, ничего, — ответил Гофман. — Начнем. Положив руку на сердце, он нащупал под рубашкой медальон Антонии.

— Начнем, — повторила Арсена, — Это легко сказать! Прежде всего, он хочет, чтобы меня изобразили вовсе не в этом костюме.

Это словечко «он», прозвучавшее уже дважды, пронзило сердце Гофмана, словно то была одна из золотых шпилек, скреплявших прическу новоявленной Аспазии.

— А как же он хочет, чтобы вас изобразили? — с легко уловимой горечью в голосе спросил Гофман.

— В костюме Эригоны.

— Великолепно! Прическа с ветвью виноградной лозы пойдет вам необыкновенно.

— Вы так думаете? — жеманно спросила Арсена. — А я думаю, что тигровая шкура тоже не сделает меня уродом.

И она позвонила. Вошла горничная.

— Эвхариса, — сказала Арсена, — принесите мне тирс, виноградную лозу и тигровую шкуру.

Затем Арсена вытащила несколько шпилек, державших прическу, тряхнула головой, и ее окутала волна черных волос, каскадами ниспадавших на плечи, обтекавших бедра и густыми потоками струившихся на ковер.

У Гофмана вырвался крик восхищения.

— Ну-ну, в чем дело? — спросила Арсена.

— В жизни своей не видел таких волос! — воскликнул Гофман.

— Вот ион хочет, чтобы я ими щегольнула, потому-то мы и выбрали костюм Эригоны, — такой костюм позволит мне распустить волосы.

На этот раз «он» и «мы» пронзили сердце Гофмана не однажды, а дважды.

В это время мадемуазель Эвхариса принесла виноградную лозу, тирс и тигровую шкуру.

— Это все, что нам нужно? — спросила Арсена.

— Да, думаю, что да, — пролепетал Гофман.

— Прекрасно; оставьте нас одних и не входите, пока я не позвоню. Мадемуазель Эвхариса вышла и закрыла за собой дверь.

— А сейчас, гражданин, — сказала Арсена, — помогите мне соорудить прическу — это ведь ваше дело. Чтобы стать еще красивее, я всецело доверяюсь вашей фантазии художника.

— Вы совершенно правы! — воскликнул Гофман. — Господи! Господи, как вы будете прекрасны!

Схватив виноградную лозу, он обвил ее вокруг головы Арсены с тем искусством художника, которое каждому предмету придает ценность и блеск; после этого он взял кончиками дрожащих пальцев длинные надушенные волосы, и живой эбен заиграл между ягодами из топаза, между изумрудными и рубиновыми листьями осеннего винограда; как он и обещал, под его рукой, под рукой поэта, художника и влюбленного, танцовщица стала настолько прекраснее, что, глядя в зеркало, испустила крик радости и гордости.

— О, вы не обманули меня! — воскликнула Арсена. — Да, я хороша, чудо как хороша! А теперь продолжим.

— Как? Что же тут продолжать? — спросил Гофман.

— Вот прекрасно! А мой костюм вакханки? Гофман начал понимать.

— Боже мой! Боже мой! — прошептал он.

Арсена, улыбаясь, развязала пурпурную хламиду, но одеяние держалось еще и на булавке, которую она тщетно пыталась расстегнуть.

— Да помогите же мне! — с нетерпением сказала она. — Или я опять должна позвать Эвхарису?

— Нет, нет! — вскричал Гофман.

И, бросившись к Арсене, он отстегнул непокорную булавку; хламида упала к ногам прекрасной гречанки.

— Вот так! — со вздохом произнес молодой человек.

— Но неужели, по-вашему, тигровая шкура подходит к этому длинному муслиновому пеплуму? — спросила Арсена. — А я вот думаю иначе, да и о н хочет видеть настоящую вакханку, не такую, каких можно увидеть на сцене, а такую, каковы они на картинах братьев Карраччи или же Альбани.

— Но на картинах братьев Карраччи и Альбани вакханки обнаженные! — воскликнул Гофман.

— Ну что ж! Такой они хочет меня видеть, но только в тигровой шкуре, в которую вы меня задрапируете по своему усмотрению, — это уж ваше дело.

Сказавши это, она развязала ленту, опоясывавшую ее талию, отстегнула аграф у ворота, и пеплум заскользил по ее прекрасному телу, и оно обнажалось по мере того, как он спускался с плеч к ногам.

— О! Это не смертная, это богиня! — произнес Гофман, опускаясь на колени.

Арсена отшвырнула ногой хламиду и пеплум.

— Ну, — сказала она, беря тигровую шкуру, — а что мы сделаем вот с этим? Да помогите же мне, гражданин художник, я не привыкла одеваться без посторонней помощи!

Наивная танцовщица называла это «одеваться».

Опьяненный, ослепленный, Гофман, шатаясь, подошел к ней, взял тигровую шкуру, с помощью золотых когтей укрепил ее на плече вакханки, попросил ее сесть или, вернее, лечь на ложе, покрытое красным кашемиром, и она стала бы похожа на изваяние из паросского мрамора, если бы дыхание не вздымало ее грудь, если бы улыбка не приоткрывала ее губы.

— Так хорошо? — спросила она, охватывая голову рукой, беря гроздь винограда и делая вид, что прижимает ее к губам.

— О да, вы прекрасны, прекрасны, прекрасны! — прошептал Гофман.

Но влюбленный взял верх над художником; он упал на колени и быстрым, как мысль, движением схватил руку Арсены и покрыл ее поцелуями.

Арсена отдернула руку скорее с удивлением, нежели с гневом.

— Ну-ну! Что вы делаете? — спросила она молодого человека.

Вопрос был задан таким спокойным и таким холодным тоном, что Гофман, схватившись за голову, отпрянул.

— Ничего, ничего, — пролепетал он, — простите, я схожу с ума.

— Оно и видно, — заметила танцовщица.

— Скажите, — воскликнул Гофман, — зачем вы позвали меня? Говорите, говорите!

— Да затем, чтобы вы написали мой портрет, зачем же еще?

— О да, да, вы правы, — отвечал Гофман, — затем, чтобы я написал ваш портрет, зачем же еще?

Получив жестокий удар по самолюбию, Гофман натянул холст на мольберт, взял палитру, краски и начал набрасывать опьяняющую картину, которая была у него перед глазами.

Но художник переоценил свои силы: увидев, что сладострастная натурщица дышит огнем не только здесь, подле него, но и отражается в тысяче зеркал будуара, увидев, что рядом с ним не одна Эригона, а десять вакханок, увидев, как в каждом зеркале отражается эта опьяняющая улыбка, волнение этой груди, которую золотой коготь пантеры скрывал лишь наполовину, он почувствовал: то, что от него требовалось, превышало силы человеческие; отшвырнув палитру и кисти, он бросился к прекрасной вакханке и запечатлел на ее плече поцелуй, в котором было столько же ярости, сколько любви.

В то же мгновение дверь отворилась, и нимфа Эвхариса ворвалась в будуар с криком:

— Он! Он! Он!

И прежде чем Гофман успел прийти в себя, обе женщины вытолкали его из будуара, дверь за ним закрылась, и, на сей раз и впрямь обезумев от любви, ярости и ревности, он, шатаясь, прошел через гостиную, скорее скатился, нежели спустился по лестнице и, сам не зная как, очутился на улице, оставив в будуаре Арсены не только кисти, ящик с красками и палитру, — что было бы еще не так уж страшно, — но и шляпу, а это могло привести к большой беде.