"Княгиня Монако" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)IIIГоспожа де Ружмон была потрясена не меньше, чем я; какой бы дерзкой я ни была, присутствие королевы сковывало меня больше, чем какое бы то ни было другое. Королева Анна была красива, но не была ни добра, ни приветлива ко всем, за исключением тех, кого она хотела к себе привязать. Иными словами, ее холодное лицо с живыми, выражающими нетерпение глазами и презрительно оттопыренной губой скорее выражало достоинство, чем очарование; она была вспыльчива и жестока, что проявилось впоследствии, во время Фронды. Теперь же, в данных обстоятельствах, королева не собиралась сдерживать свои чувства. Взяв мою руку, она с силой встряхнула меня и спросила: — Что вы здесь делаете, мадемуазель? Отвечайте. Я начала приходить в себя и осмелилась поднять глаза: — Я пришла повидать Филиппа, сударыня. Королева увлекла меня на середину комнаты и, усевшись в кресло, стоявшее под портретом затворницы любви, о котором я уже упоминала, спросила: — Скажите же, скажите, маленькая негодница, отвечайте, кто рассказал вам об этой дороге? Прежде чем я успела ответить, госпожа де Ружмон, тоже слегка оправившаяся от испуга, произнесла: — Если вашему величеству угодно, я готова объяснить, что произошло по роковому стечению обстоятельств. В нескольких словах она рассказала о нашей первой встрече, вызванной чистой случайностью, и не преминула заявить о недвусмысленном внушении, сделанном ею моей гувернантке, а также об обещаниях, которые та дала. — Какое это имеет значение! Это ваша вина, сударыня; нельзя было допускать сюда эту крестьянку, нельзя было… Королева была настолько раздосадована, что, очевидно, собиралась сказать больше, чем следовало. Господин Мазарини остановил ее жестом и долго нашептывал ей что-то на ухо по-испански. К тому времени я уже начала изучать этот язык, как было принято тогда при дворе, но еще не Овладела им настолько, чтобы все понимать. Я уловила несколько слов, но узнать из них мне удалось лишь о существовании государственной тайны, к которой я прикоснулась в свои юные годы. Что это была за тайна? Об этом умалчивалось. Более всего меня поразили слащавый голос кардинала, его вкрадчивый тон и то, с каким вниманием слушала его королева, гнев которой ему удалось смирить. Кроме того, меня удивило следующее: королева и кардинал были переодеты: королева — скромной горожанкой, а кардинал — кавалером, причем сделано это было столь искусно, что если бы Анна Австрийская со мной не заговорила, то я бы скорее всего ее не узнала. Я не заметила поблизости ни одного слуги. Королева и кардинал приехали сюда одни и в скверном экипаже, который я разглядела за деревьями, где он был спрятан. Еще совсем юная, я была рождена для жизни при дворе и являлась истинной дочерью маршала де Грамона; поэтому я почувствовала, что оказалась в серьезном и затруднительном положении; инстинктивно, не отдавая себе в этом отчета, я поняла, что мне следует молчать, чтобы не позволить им все у меня выведать. Королева снова стала довольно запальчиво отвечать Мазарини, продолжавшему уговаривать ее прежним тоном. — Где эта гувернантка? — перебила Анна Австрийская кардинала. — Как только она осмелилась на это после того, что ей было сказано?.. Мазарини жестом призвал королеву проявлять терпение, а затем обратился ко мне. — Мадемуазель, — спросил он, — с кем вы сюда приехали? Я в свою очередь спокойно и ясно рассказала кардиналу, что Шарни и Готон ждут меня в лесу. Он выслушал меня, не выражая никаких чувств, в отличие от королевы, которая воскликнула: — Шарни! Мадемуазель! Месье! Да это сущий ад! — Минутку, минутку, сударыня, сейчас мы все узнаем; возможно, беда невелика. Расспросы продолжались. — Знал ли господин маршал о вашей поездке сюда, мадемуазель? — Нет, сударь. — Почему же? — Отец часто меня бранит, и потому я никогда не рассказываю ему о том, что делаю. Кардинал улыбнулся. Вопросы возобновились; затем он и королева снова принялись перешептываться; все это время Филипп прятался за юбками г-жи де Ружмон, лишь изредка отваживаясь высунуть голову, чтобы взглянуть на меня; он был напуган намного больше, чем я. Я же и бровью не шевельнула. Королева нетерпеливо слушала кардинала; затем она вытянула руку и, пронзив меня яростным взглядом, сказала: — Возвращайтесь туда, откуда вы пришли, уведите Шарни, и если еще когда-нибудь… — Простите, сударыня, — вмешался кардинал. — Милое дитя, вы чрезвычайно рассудительны и чрезвычайно сдержанны и в очередной раз подтвердите это, если не станете никому рассказывать о том, что вы сегодня видели. В противном случае господин маршал сильно на вас рассердится и очень долго будет держать вас дома взаперти. — Вы правы, сударь, я этого не забуду. — Эта пигалица! — вскричала королева, всегда готовая вспылить. — Следовало бы… Я не считала себя пигалицей и с гордым видом заявила в ответ: — Вы еще увидите, сударыня, пигалица ли я! — Уведите ее, уведите ее, госпожа де Ружмон, пусть она уходит! Заприте двери! Оставьте Филиппа со мной. Ступайте! Ступайте! Я слышала, как королева прибавила по-испански, наклонившись к кардиналу: — Лучше было бы навечно ее заточить. — А как же ее отец? Я обернулась, придя в бешенство. Госпожа де Ружмон увела меня; она принялась осыпать меня упреками и грозить мне самыми страшными карами, если я когда-нибудь сюда вернусь или проговорюсь. Я ничего ей не отвечала. Мне стало страшно: эта женщина пугала меня больше, чем королева, поскольку она была уродлива. Тем не менее я хранила молчание. Мы пошли в сторону экипажа. Его сторожил тот же самый человек, который во время нашего первого визита сообщил о кончине моего двоюродного деда. Мы ничего ему не сказали. Шарни и Готон ждали меня посреди аллеи. Госпожа де Ружмон направилась прямо к ним со словами: — Возвращаю вам эту маленькую глупышку, милочка; в следующий раз не вздумайте идти у нее на поводу и не позволяйте больше везти вас к людям, не желающим вас видеть. Вам чрезвычайно посчастливилось, что Мадемуазель не станут оповещать о том, как вы воспитываете свою питомицу. Прощайте. Она удалилась, не сказав больше ни слова. Душенька Fotoh взяла меня и Шарни за руки и направилась к нашей карете; выглядела она весьма сконфуженной и растерянной. И тут мной овладела ярость. Я разразилась страшными воплями, и мой маленький приятель принялся мне вторить, не зная, почему он кричит. Готон тащила нас, хотя мы упирались изо всех сил: ей хотелось поскорее отсюда уехать. Я уже не помню, о чем я тогда думала, но с тех пор я ни разу не говорила обо всем тогда увиденном, хотя в это трудно поверить; тем не менее это так. Я дала себе обещание молчать из гордости, чтобы доказать, что у меня хватит на это сил, а также от страха. Бесспорно, что с того самого дня королева и Мазарини не спускали с меня глаз и своим молчанием я снискала их неизменное расположение. До самой своей смерти покойная королева-мать принимала меня с необычайным почтением; и в пору ее брака, и после него я могла заходить к ней в любое время по своему собственному желанию; она ввела меня в окружение молодой королевы и, хотя король желал отдать это место одной из своих приближенных, настояла на том, чтобы я стала старшей фрейлиной первой Мадам. Кардинал Мазарини устроил мой брак с г-ном Монако. Кардинал чрезвычайно меня ценил и говорил об этом всем, кто хотел это слушать. Мы никогда даже вскользь не упоминали о том, что когда-то произошло, и тем не менее очевидно, что этот день, как я уже говорила, решил мою судьбу, ибо он определил мое будущее. Если бы не г-н Мазарини, вбивший себе в голову мысль о Монако и внушивший ее моему отцу, то я бы, вероятно, вышла замуж за человека, которого я любила, или за кого-нибудь другого. Вот и настал момент ввести этого человека в рассказ о моей жизни; отныне его имя то и дело будет возникать под моим пером, ибо с тех пор он всегда оставался в моем сердце. Никто не знает, до какой степени я его любила; никто не знает, как сильно я все еще его люблю и насколько тоска по этому изгнаннику усугубляет тот недуг, что вскоре сведет меня в могилу. Я не из тех людей, которых можно обмануть, Фагону это известно, поэтому он предупредил меня, чтобы я готовилась к худшему. Впереди у меня только несколько лет, и все будет кончено. Не все ли равно! Я уже не молода, я уже некрасива, я не могу быть королевой; таким образом, будущее не обещает мне ни успеха, ни власти — ради чего же мне жить? Король Людовик XIII умер, и я хорошо помню то время; я помню всеобщий траур и то, как из купольной башенки наблюдала первое заседание Парламента в присутствии маленького короля Людовика XIV. Мне не забыть, с каким важным видом он держался, и, главное, мне не забыть, как поразило меня его сходство с моим другом Филиппом. Через несколько дней после этого торжественного заседания мы с матушкой отбыли в наш Бидашский замок; нам предстояло провести там всего несколько месяцев, чтобы попытаться поправить здоровье матушки — это была ее последняя надежда. Отец пожелал, чтобы я сопровождала ее вместе с Лувиньи; он оставил около себя графа де Гиша. Притом заметьте, наша сестра еще не родилась — следовательно, любезной супруге маршала предстояло еще кое-что совершить на этом свете. В самом деле, за время нашего путешествия матушка превосходно восстановила силы и предоставила нам с братом полную свободу в наших затеях. Мы носились по здешним краям, словно дети горцев; я каталась верхом, лазала по скалам и была первой во всех походах; таким образом, я стала весьма популярной в этой провинции, где мы были полновластными правителями, и меня там обожали. Однажды вечером мы возвратились после долгой прогулки со своей свитой, состоявшей из местных мальчишек (они целый день служили нам проводниками, и теперь их угощали в буфетной). Я вошла в покои матушки, все еще мокрая после проливного дождя; она поцеловала меня, слегка побранив по своему обыкновению, и велела гувернантке переодеть меня к ужину в чистое платье. — У нас гости, — прибавила она. — Кто же это, сударыня? — Один из наших родственников, дочь моя; это один из кузенов господина маршала, маркиз де Номпар де Комон де Лозен; он приехал сюда, чтобы передать нам своего сына, юного графа де Пюигийема, которому ваш отец соблаговолил разрешить жить в нашем доме, пока он будет учиться; мы отвезем его в Париж. Это сообщение меня нисколько не удивило, однако в нем заключалось все мое будущее. Я поднялась к себе; меня переодели, я еще немного поиграла в куклы, и, когда подали ужин, г-жа де Баете взяла меня за руку, чтобы отвести к столу; это развлечение было для нас все еще внове, так как в присутствии маршала мы никогда не ели за общим столом. Войдя в гостиную, я увидела там людей, о которых только что шла речь. Я присела перед маркизом в реверансе, и матушка как нельзя более любезно ему сказала: — Сударь, вот моя дочь. Он поздоровался со мной и, желая ответить девочке моего возраста столь же учтиво, представил мне юного графа: — Мадемуазель кузина, вот мой сын граф де Пюигийем. Я подняла глаза на молодого человека, ибо, как вам известно, мне не свойственна робость, и увидела в нем некое очарование, пленившее меня. Будучи старше меня на шесть лет, граф уже тогда выглядел как истинный дворянин, несмотря на то что он был небольшого роста и его нельзя было назвать красивым. Я полагаю, что уже пора набросать портрет моего кузена, но не того мальчика, каким он был тогда, а того мужчины, каким он стал впоследствии; следует описать этого человека, занимавшего столь видное место при дворе, хотя король оставлял для этого так мало простора; человека, преуспевшего с помощью таких средств, какие довели бы любого другого до гибели, но в то же время сломленного препятствиями, какие преодолел бы самый недалекий из людей. Когда мы познакомились, граф де Пюигийем был младший сын в семье и надеяться мог лишь на покровительство моего отца и на свои собственные способности. Кузен никогда не покидал Гаскони — своей родины; он родился гасконцем, и я ручаюсь, что он останется им до самой смерти. Если граф выйдет из тюрьмы, он сумеет одурачить еще немало простаков; такова участь этого человека: у него потребность обманывать, но еще больше он нуждается в том, чтобы властвовать; как, должно быть, он страдает в своем заточении! Пюигийем, впоследствии граф де Лозен, столь прославившийся под этим именем, скорее маленького, нежели высокого роста; скорее худой, нежели тучный; скорее блондин, нежели брюнет, — словом, он скорее уродлив, нежели красив. При этом в целом свете не сыскать более приятного, гармоничного и безупречного человека, чем граф, когда он хочет казаться именно таким. На первый взгляд он не производит неотразимого впечатления, но, если однажды обратишь на него внимание, он уже не может остаться незамеченным. Облику моего кузена присущи какая-то неведомая легкость, грация и непринужденность, каких я не встречала ни у кого другого. Его ступни и кисти рук характерны для его рода и его края — этим все сказано. У графа красивые ноги, и он охотно выставляет их напоказ; ему никогда не нравились сапоги с ботфортами: он предпочитает современный фасон. Кому теперь он показывает свои ноги? Мой кузен наделен цельным, находчивым и смелым до безрассудства характером. У него железная воля — он никогда не гнется, а скорее ломается. Его блестящий ум брызжет идеями, но по натуре он сумасброден и безалаберен. Граф рассуждает как герой романов и мечтает о том, что невозможно для любого другого, а ему удается воплощать в жизнь. Его отвага не нуждается в похвалах, о ней все знают, и всем известно, что это один из самых учтивых людей нашего времени. Главная движущая сила моего кузена — честолюбие; это его идол, которому он приносит жертвы, — разве мы не убедились в этом в пору его романа с Мадемуазель? Пюигийем стал фаворитом короля без всяких усилий, случайно, и умудрился сохранить благосклонность государя, не потворствуя ни одной из его прихотей; он даже изображал себя грубияном и заставлял Людовика XIV выслушивать такое, что никто другой никогда не решился бы тому сказать. Король любил графа больше, чем тот любил его; мой отец со своим неизменным цинизмом превосходно обрисовал эту ситуацию: — Лозен обращается с его величеством королем Франции так, как какая-нибудь уличная девка — с младшим сыном гасконского рода. (Заверяю вас, что маршал прибегал при этом к другим выражениям.) Лозен — бессердечный человек; он никого не любит и никогда не любил, ибо это законченный эгоист. Все мы, женщины, которые его обожали, в его глазах ничего не стоят. Граф топтал нас ногами, и ничтожнейшая из женщин, которую он мог использовать при дворе или в другом месте ради собственной выгоды, без труда могла бы оттеснить нас на задний план — мне это хорошо известно. У моего кузена столько же гордости, как у меня, а этим немало сказано. Он был моим повелителем и остается им по сей день, причем до такой степени, что я готова ради него отказаться от всего. Я охотно продала бы княжество Монако тому, кто мог бы вытащить графа из Пиньероля; трудность заключается в том, что г-н де Валантинуа никогда на это не согласится. Что касается Лозена, то, даже оказавшись на воле, он не стал бы любить меня сильнее за эту жертву. У графа несносный характер: он никогда ни в чем не уступает и не терпит, чтобы ему противоречили. Общаясь с г-жой де Монтеспан, он доходил до бешенства и готов был ей глаза выцарапать — по своей злобности они стоят друг друга. Он ни о чем не забывает и ничего не прощает. Тот, кто умышленно или неумышленно причиняет ему вред, может быть уверен, что рано или поздно за это поплатится. Словом, мой кузен — это соединение всевозможных изъянов и пороков, которые мы поневоле обожаем, зная о них, дорожа ими и даже ненавидя их. Лозена любили многие женщины, и ни одна из них не смогла избавиться от этого чувства, даже убедившись на собственном опыте, как мало этот человек заслуживает подобной любви. Очарование графа кружит голову; он способен за один час вознаградить за целую вечность страданий; стоит ему захотеть — и он превращает эту убогую жизнь в рай, который не променяешь на обиталище ангелов. Мне прекрасно известно, что представляет собой мой кузен и сколькими муками, унижениями и угрызениями совести я ему обязана, и поэтому я смертельно его ненавижу. Не думайте, что такое невозможно, и лучше спросите у Мадемуазель, что это значит. Этот человек был создан для того, чтобы заставлять гордячек повиноваться ему. Вот портрет мужчины, а теперь давайте вернемся к мальчику. В тот вечер граф показал себя с лучшей стороны: он мало говорил и согласился поиграть с Лувиньи, который был младше его и вдобавок совсем не развит для своих лет. Между тем, когда мой брат в шутку, не понимая, что он делает, ударил Лозена по щеке, тот стал бледным как полотно его сорочки и, подойдя к матушке, спросил с плохо скрываемым гневом: — Госпожа маршальша, разве господина графа де Лувиньи не учили, что дворянин никогда не должен бить дворянина по щеке? Если бы вы видели моего кузена в тот миг, каким взрослым и рассудительным он бы вам показался! На следующий день его отец уехал, и граф стал одним из наших домочадцев. Это был приказ маршала. Кроме того, он распорядился обращаться с графом как с одним из моих братьев, заботиться о нем и не делать между нами никаких различий. Номпары относятся к знатному роду, и отцу это было известно. Обо мне говорили, что у меня никогда не было детства. У моего кузена же его не было тем более. Вскоре нас вызвали в Париж. В городе начинались волнения. Отец хотел содержать дом в полном порядке; он нуждался в жене не потому, что она существенно ему помогала, а потому, что ее присутствие и имя значили для него все. Во время путешествия в Париж, которое мы с матушкой проделали в дорожных носилках, Пюигийем то и дело сердился на меня. Он постоянно пребывал в обществе гувернера и моего брата, то сидя в их карете, то разъезжая верхом. Кузен ревновал меня к графу де Гишу, поскольку я радовалась, что скоро его увижу. — Стало быть, вы любите меня меньше, чем ваших братьев, кузина? — спрашивал он меня. — Что ж, любите их, если вам так угодно, я вас тоже больше не стану любить. Я заливалась слезами, ибо, напротив, братья занимали в моем сердце куда меньше места, чем он. Мы помирились лишь в Париже, значительно позже. Ведь мы с ним так редко виделись! Маршал и мои дядюшки сразу же приняли юношу в свой круг, и он сопровождал их повсюду. Шевалье де Грамон находил, что у графа замечательные способности, и, по его словам, пожелал их развивать. Его воспитание дало замечательные плоды! Это было в пору «Кичливых», когда герцог де Бофор, «кузен шевалье де Шарни», встал во главе их и рассчитывал взять бразды правления в свои руки. Посетители буквально заполнили дворец Грамонов, ибо отец все еще колебался: он никак не мог решиться, какую сторону принять, и долго взвешивал все за и против. При дворе ему обещали множество всяких благ, перед которыми он был не в силах устоять; «Кичливые» тоже сулили ему золотые горы. Нередко маршала припирали к стене, и в таких случаях мы служили ему благовидным предлогом для уверток. — У меня дети, — говорил отец, — я должен подумать о них. После этого он кланялся и поспешно уходил. В это самое время приключилась небезызвестная история с любовными письмами, которые были найдены у г-жи де Монбазон и которые она приписала г-же де Лонгвиль. Все пришли в волнение, никто не остался в стороне: мужчины вступились за г-жу де Монбазон, женщины — за г-жу де Лонгвиль, которую ее мать, госпожа принцесса, с неистовством защищала. Все это я знаю лишь понаслышке: я была тогда слишком юная и слышала порой какие-то разговоры, но ничего не сохранила в памяти. Вскоре я изложу на нескольких страницах все то, что я помню о временах Фронды, а также опишу сцены, которые я видела и в которых даже играла какую-то роль. Остальное можно будет найти в трудах историков. К тому же я пишу не историю Франции, а историю моей жизни. Когда интересы Франции будут переплетаться с моими личными интересами, мне придется уделить им внимание — в противном случае я предпочитаю обходить их молчанием. Какое мне теперь дело до событий того времени, когда мне уже ни до чего нет дела! И все же, не будь я тогда ребенком, я бы, подобно Мадемуазель, искала приключений. И ручаюсь, что я заставила бы о себе говорить. В конце концов, маршал принял решение: он встал на сторону двора. Матушка способствовала этому своими постоянными просьбами и навязчивыми идеями. — Вспомните о моем дяде, сударь, — говорила она ему, — вспомните, что это он нас поженил, и, стало быть, вы не можете выступить против короля и кардинала Мазарини, преемника дяди. И эта песня повторялась изо дня в день. Как-то раз г-н де Бофор явился к отцу и начал его упрекать. — Мы рассчитывали на вас, господин маршал, — с разъяренным видом заявил он. — Я тоже на это рассчитывал, сударь, но что поделаешь? Госпожа де Грамон потребовала… Сами понимаете… в память о ее дяде… Это не мешает мне оставаться покорным слугой семьи Вандомов. — Вы делаете неудачную ставку в игре, предупреждаю вас. На моей стороне — народ, и если Людовик Четырнадцатый, этот бедный дурачок, — король знати, то я… — Король Рынка, сударь, мне это превосходно известно. Маршал первым присвоил г-ну де Бофору этот титул, а герцог оказался настолько простодушным, что был им польщен. На следующий же день о нем узнал весь Париж, и с тех пор герцога иначе не называли. Несколько недель спустя г-на де Бофора арестовали. Вернувшись домой в тот день, маршал поцеловал жену, чего никогда не делал, и сказал ей: — Вы удивительно прозорливы, сударыня. От таких слов бедная женщина едва не упала навзничь. Примерно в то же время произошел один случай, который я никогда не забуду. Как и Пюигийем, я оказалась причастной к этому происшествию, относительно которого лишь один человек мог бы просветить нас, но этот человек, то есть кардинал, замолчал навеки. Отец и даже матушка знали не больше нас. Вот что произошло: однажды утром мой дядя-шевалье, самый легкомысленный и никчемный человек на свете, явился рано утром к моему отцу. У него был торжественный вид, как правило предвещающий нечто необычное, особенно у подобных людей. Отец тотчас же это заметил. — Что с вами, шевалье? — спросил он. — У вас такой вид, словно вы держите в руках судьбу всего мира. — Мне надо поговорить с вами наедине, сударь; я прошу прощения у вашей супруги, а что касается детей… — Они отправятся к себе вместе с матерью, даже ваш воспитанник, которого вы обучаете столь прекрасным вещам. И мы в самом деле удалились. Я не могу описать подробно, что за этим последовало. Шевалье принес брату письмо, которое вручил ему у дверей дома какой-то незнакомец. В этом письме маршала извещали о том, что вечером того же дня, в девять часов, ему надлежит предоставить свой дом в распоряжение некоего друга, чтобы тот принял в нем какого-то чужеземца, а также предупреждали, что эта встреча является важной тайной и, следовательно, ни один человек, даже сам маршал или моя мать, не должны оставаться во дворце. Записка была скреплена всем известной печатью служителей Анны Австрийской, посредством которой королева изъявляла им свою волю. Отец был обязан подчиниться; что касается моего дяди, то он ничего не понимал, будучи в этом деле только посредником (очевидно, для большей безопасности, ибо его никогда не посвящали ни в какие политические вопросы, и не без оснований). Все приказы были исполнены. Доброе время Фронды было чрезвычайно странным: в ту пору творились самые невероятные дела, но это никого не удивляло. Никто никогда не сможет рассказать обо всем, даже если будут опубликованы тысячи томов воспоминаний об этой эпохе. Все мужчины и все женщины тогда интриговали по своему разумению и ради собственной выгоды. Люди переходили из лагеря в лагерь исходя из своих интересов либо по прихоти; из всего делали секреты, строили неведомые козни и участвовали в таинственных авантюрах; каждый продавался и покупался, все предавали друг друга и нередко почти без колебаний обрекали себе подобных на смерть, причем все это с учтивостью, живостью и изяществом, присущими только нашей нации; ни один другой народ не смог бы вынести ничего подобного. В тот день, о котором я веду рассказ, мы с Пюигийемом вздумали поиграть в господина Главного и мадемуазель де Шемро и договорились встретиться, как только стемнеет, в маленькой библиотеке, где маршал уединялся, чтобы поспать (под предлогом изучения военного искусства по книгам в пол-листа, которые он никогда не открывал). В остальное время эта комната была самым укромным и безлюдным уголком в доме. Она сообщалась с большим кабинетом отца, а окно-дверь, расположенное с противоположной стороны, выходило в сад. Большой кабинет не без основания был избран местом таинственного свидания. Эта встреча была для нас важной в другом отношении: следовало ускользнуть от наших воспитателей, усыпив бдительность г-жи де Баете и отцовского конюшего, приставленного к Пюигийему, и оказаться на месте в урочный час; впоследствии серьезные свидания не вызывали у меня более сильного волнения, чем это. Мое сердце неистово колотилось. Я положила руку на грудь, чтобы унять сердцебиение. В половине девятого я оказалась в нашем прибежище. Пюигийем уже ждал меня. Мы пробрались в большой кабинет через сад, не предвидя, что нас ожидало. Я начала жеманиться и кокетничать; кузен попросту пытался поцеловать меня, а я его отталкивала исключительно потому, что вошла в образ мадемуазель де Шемро, ибо в этих делах я отнюдь не церемонилась, когда меня никто не видел. На самом интересном месте мы услышали чьи-то шаги на каменной лестнице и сквозь оконное стекло, пропускавшее лунный свет, увидели человека, поднимавшегося в кабинет отца. — Мы пропали! — воскликнула я, закрыв лицо руками. |
||
|