"Княгиня Монако" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)IВсе сколько-нибудь значительные люди моей эпохи описали историю своей жизни. Всякий знает, что Мадемуазель ведет учет своим славным деяниям, относящимся ко временам Фронды; что отец Жозеф запечатлел на бумаге дела и поступки покойного кардинала де Ришелье; ну а что касается Мазарини, то мой отец, дядя и многие другие, за исключением господина коадъютора и г-жи де Мотвиль, считают своим долгом рассказать потомкам о любезности его высокопреосвященства; даже старый Лапорт якобы марает бумагу (наверное, королеве-матери следовало бы приказать ему этого не делать!). Я не притязаю на то, чтобы приобрести известность на поприще изящной словесности или завоевать славу острого ума; я хочу рассказать о событиях, в которых мне довелось принимать участие, не для других, а для себя и, главным образом, для единственного Мужчины, который владел моим сердцем и ради которого я готова полностью раскрыть свою душу. Я никогда больше не увижу этого человека; сейчас он несчастен; люди, разлучившие нас, стали виновниками его несчастья, но я, слава Богу, нисколько к этому не причастна. Без сомнения, мой образ не раз являлся ему; вероятно, он осознал свою вину передо мной и признал, что если я тоже в чем-то виновата перед ним, то он сам, почти вопреки моей воле, подтолкнул меня к этому. Несколько благородных шагов с его стороны, и я бы осталась верна самой себе; я не говорю: верна ему, ибо он меня недостоин — даже такой, какая я есть. Когда меня не станет — а я умру молодой, как мне предсказали, — ему передадут эти записки. Скажу откровенно, что я пишу только с этой целью, поэтому не стоит утаивать часть правды и говорить обо всем прочем. Я собираюсь лишь вскользь коснуться событий моего времени, ибо держалась в стороне от них; люди мне интереснее общественного дела, и я предпочитаю шутить, а не рассуждать. Размышления — это не женское занятие, и я всегда во весь голос смеялась над теми из нас, что избрали их своим основным делом, вместо того чтобы помышлять об удовольствиях и развлечениях. Прежде всего я набросаю здесь свой портрет, как это меня вынудили сделать однажды вечером у покойной королевы-матери в присутствии всего двора. Подобные развлечения были тогда в моде, и ни одной из нас не удалось этого избежать. На мой взгляд, портрет получился похожим: по крайней мере мои недоброжелательницы уверяли меня, что я себе не польстила. Лишь г-жа де Монтеспан, которая меня ненавидит и которой я отвечаю тем же, утверждала, что у меня получился поясной портрет в маленькой овальной рамке. Если она когда-нибудь прочтет эти мемуары, ей уже не удастся такое заявить, ибо я исполнена решимости написать портрет в полный рост, не упуская из вида ни одного из своих изъянов. Мне кажется, что после этого я стану менее несчастной. Я родилась в 1639 году, в июне, через двадцать один месяц после рождения короля, нашего государя; стало быть, в настоящее время, когда я пишу эти строки, в 1675 году, мне тридцать шесть лет. Моя молодость уже позади; настала пора раздумий; впрочем, я не слишком много пребываю в раздумьях, ибо сожаления о прошлом причиняют мне боль: я никак не могу свыкнуться с тем, что занимаю место во втором ряду нынешних красавиц, причем скорее ближе к третьему ряду. Я дочь Антуана III де Грамона, владетельного князя Бидаша и Барнаша, герцога и пэра королевства, маршала Франции, кавалера королевских орденов и пр., и Маргариты Дюплесси де Шивре, племянницы кардинала де Ришелье. У меня было два брата: одного из них, прославившегося своими любовными похождениями, отвагой и своеобразным характером, звали граф де Гиш, как и всех старших сыновей нашего рода; он умер совсем молодым, и я уверяю вас, что причиной тому была скука — ничто в жизни уже не доставляло ему удовольствия. О моем брате высказывались самые различные мнения; быть может, то, что я расскажу о нем в дальнейшем, заставит людей судить о нем несколько иначе. Мой второй брат, граф де Лувиньи, станет герцогом де Грамоном после кончины нашего отца, и эта надежда, на которую он не смел ранее рассчитывать, быстро примирила его с утратой бедного графа де Гиша, а его жена просто едва могла скрыть свою радость. Я высокая и красивая — это неопровержимый факт, и никто никогда не оспаривал его. У меня прекрасные волосы пепельного цвета, карие глаза, нежные и живые одновременно, свежий цвет лица, изящные, хотя и не безупречные кисти рук и ступни, а также замечательные руки и фигура. Кроме того, у меня точеные плечи и грудь — о них столько говорили в пору моей юности, что с моей стороны было бы жеманством это отрицать. Все считают, что у меня весьма представительная внешность, величественная осанка, умное лицо и необычайно приветливая улыбка, когда я не хмурю брови (ибо тогда я отпугиваю от себя). У меня белоснежные зубы и алые губы. На моем лице, пониже носа, виднеется очень темная родинка, похожая на мушку. Господин Монако всегда порывался заставить меня ее оторвать, и я не простила ему этой причуды, как и прочих его прихотей. Вот мой физический портрет; куда сложнее описать мой внутренний мир. Во-первых, я недостаточно образованна и никогда не пыталась принудить себя учиться. В детстве меня избаловали: то была пора Фронды, когда совсем не занимались воспитанием детей. Наши отцы сражались, а матери прятались, если только они не были вынуждены участвовать в битвах. Я наделена природным умом и умнее, чем это казалось людям: я старалась скрыть его, чтобы при случае воспользоваться им с наибольшей для себя выгодой; я веду себя любезно лишь тогда, когда мне того хочется, что создает мне противоречивую репутацию: одни превозносят меня до небес, другие считают дикаркой (г-н Монако относится к числу последних). Я же наедине с собой смеюсь над всеми, ибо у меня никогда не было иных наперсниц, кроме самой себя. Я по праву горжусь своим происхождением и положением и не сближаюсь с теми, кто уступает мне в достоинстве; что бы ни утверждали клеветники, я не знаю, что значит смотреть на кого-нибудь сверху вниз; в крайнем случае, я смотрю снизу вверх, хотя такое случилось со мной лишь однажды; обычно мои глаза не поднимаются и не опускаются — они остаются на одном и том же уровне. Моя душа достаточно расположена к тем, кто любит меня; я не признаю неуемных страстей и плаксивых чувств — таким образом никому еще не удавалось меня растрогать. Кроме упомянутого выше человека, который был и навсегда останется моим повелителем, ни один мужчина и четверти часа не властвовал надо мной. Благодаря моему избраннику я изведала все на свете, испытав сильнейшие страдания и радости. Другие мужчины мне нравились и забавляли меня, но они затрагивали лишь мое самолюбие и мою чувственность. Я была выше их всех; по прошествии двух часов близкого общения с мужчинами я видела их насквозь, и ни один из них не стоил мне и слезинки. Во мне мало благочестия, если иметь в виду обычный смысл этого слова, но я неукоснительно исполняю свои обязанности ради соблюдения приличий, а также чтобы не давать тем, кто стоит ниже меня, повода меня осуждать. Я деятельна и отважна; как только выдается свободная минута, я отправляюсь в путь и ишу приключений — это для меня насущная потребность. От природы я весела и смешлива и умело пускаю в ход остроумие, сочетая его с проницательностью, что делает меня опасной для окружающих. Горе тем, кто задел или оскорбил меня! Я не склонна прощать и еще менее склонна что-либо забывать — все мои чувства обладают памятью. Я признаю, что у меня мало друзей. Виной тому скорее моя гордыня, нежели то, что я недостойна дружбы. Я полагаю, что, напротив, моей дружбы достойны очень редкие люди, и поэтому не стараюсь искать себе друзей. Отец не особенно меня любит, он любит лишь себя и свой род; мы с Лувиньи ничего для него не значим; он оплакивал своего старшего сына, потому что тот был графом де Гишем, и не позволил Лувиньи взять себе этот титул. Моя мать — святая, много страдавшая по вине своего мужа и своих детей; ее сердце полно участливости, а ее ум столь же незначителен, сколь и зауряден. Семейный дух у нас не отличается особенным пылом, но дух имени никогда не позволял всем нам это показывать. Мы поддерживаем и хвалим друг друга, но, в сущности, за этим таится равнодушие, и мы не поступимся ради ближних даже безделицей. Я нуждаюсь в удовольствиях, развлечениях и знаках внимания. Двор необходим мне как воздух. Я кокетлива, и меня привлекают интриги — они поддерживают мою душу в состоянии бодрости. Я не лжива и не лицемерна, а просто скрытна. Я не терплю, когда угадывают мои мысли, — это кажется мне чем-то вызывающим. Я люблю повелевать: скромная корона Монако и почести, которые она доставляет мне в моем королевстве, нередко вызывали у меня приступы неистового властолюбия и досаду на то, что я не подлинная государыня. И если я стою в стороне от событий эпохи, то это потому, что не чувствую себя на своем месте; я стремлюсь подняться выше, а невозможность этого останавливает меня, внушая мне отвращение к любого рода делам: я позволяю им идти своим чередом или по воле Бога. Превыше всего я ценю великолепие и роскошь. Скупость и даже бережливость кажутся мне гнусными пороками для людей нашего происхождения. Это грехи простонародья, которые не следует у него заимствовать, ибо оно само в них нуждается. Мы получили наши богатства, чтобы их тратить и обладать благодаря им дополнительным превосходством. Это малодушие — беречь их для себя, теряя таким образом одно из своих преимуществ. Я вспыльчива и неукротима, однако простое ощущение собственной гордости заставляет меня немедленно успокаиваться. Я не позволяю безучастным наблюдателям присутствовать при вспышках моей ярости — впоследствии они стали бы их осуждать, а я этого не терплю. Вот мой портрет, и, как я надеюсь, он без прикрас. Нетрудно заметить, что в этом описании я добавила некоторые штрихи к изображению, сделанному мной когда-то в покоях королевы-матери. Подобные признания неуместны перед придворными, готовыми неустанно высмеивать тех, кто открывает перед ними свою душу, тем более когда зависть — эта проказа царедворцев — находит подходящий объект вроде меня, чтобы вцепиться в него своими стальными зубами. Как было сказано выше, я родилась через двадцать один месяц после рождения короля Людовика XIV. Людовик XIII еще здравствовал, и наша семья была в большой милости. Мой отец, уже ставший маршалом Франции, входил в число тех, кого называли «Семнадцать вельмож», — иными словами, в число самых изысканных, самых мужественных и самых благородных людей своего времени. Господин кардинал, выдавший за него свою племянницу, засвидетельствовал ему таким образом свое глубокое почтение. Король любил отца, а королева его боялась; страшное отвращение, которое она испытывала к моему дяде, графу де Лувиньи, довольно скверному человеку, следует это признать, отражалось на всех нас. Эта ненависть подогревалась фавориткой королевы г-жой де Шеврёз по вполне понятной причине. Граф де Лувиньи когда-то предал несчастного графа де Шале, любовника герцогини: он выдвинул против него ложное обвинение, которое привело графа на эшафот; дядя сделал это исключительно ради того, чтобы угодить кардиналу и извлечь для себя какую-нибудь выгоду. Вдобавок граф де Лувиньи повел себя не более достойно во время дуэли с Окенкуром — он нанес своему противнику вероломный удар сзади, приковавший того к постели на полгода. Графа никто не уважал, и отец относился к нему как к своего рода хвастуну, который недостоин нашей семьи и которого следует выставить за дверь. Другой мой дядя, шевалье, а впоследствии граф де Грамон, достаточно известен; впрочем, мы встретимся с ним позже. То было время господства г-на де Сен-Мара над рассудком короля, время славы великого Корнеля, а также первых шагов господина принца и г-на де Тюренна. При дворе постоянно плелись заговоры против кардинала, то и дело возмущались тиранией, и, наверное, было чрезвычайно трудно сохранять равновесие посреди всех этих подводных камней. Тем не менее моему отцу это удалось благодаря его гибкому уму и гасконской сообразительности, которую он сохраняет по сей день. Он знает, что сказать, чтобы развеять человеку дурное настроение, и сам Людовик XIV никогда не мог устоять перед этим его искусством. Под видом искренности отец зачастую ведет себя необычайно дерзко, и это проходит для него безнаказанно; он всегда расположен к такому, так же как граф де Грамон и я. Граф де Гиш отличался в поведении еще одной особенностью: он невообразимо мудрствовал, нередко не понимая самого себя. Он был умен, образован, но полностью лишен естественности или, выражаясь точнее, был естественно-вычурным, как иной другой бывает простодушным. Я никогда не верила в бурные страсти брата, а по его словам, у него были дюжины всегда безумных романов. Он смертельно переживал любой полученный им отказ, ревность вызывала у него недомогание, а доступность женщины — отвращение; он падал в обморок от любого сколько-нибудь крепкого запаха и после малейшей ссоры возвращался домой с видом мученика, распятого на кресте. Бедная матушка сидела ночами у изголовья сына, изредка говоря с ним о Боге и постоянно, невзирая на свое благочестие, о его любовницах. Она призывала его к терпению, а он приходил от этого в бешенство и принимался громогласно проклинать жестоких ветреных красоток. Семь-восемь собачек, спавших в его комнате, отзывались на вопли хозяина завываниями. Заслышав этот концерт, отец прибегал в ярости и начинал браниться, называя своего наследника бездельником, а жену — дурой, а также колотить собак, которые доходили от этого до крайности и выли еще громче; во дворце никто не мог сомкнуть глаз. Слухи сделали графа де Гиша героем его любовной связи с Мадам; позже вы убедитесь, чего стоит эта слава: я удивляюсь, до чего легко ввести людей в заблуждение. У меня также была сестра, которую звали мадемуазель де Барнаш. Ее появление на свет лежало тяжким грехом на совести отца: она была на четырнадцать лет моложе Лувиньи, кривой на один глаз и невероятно уродливой, что не помешало г-ну д'Аквилю, близкому другу маршала, влюбиться в нее, как только она показалась в обществе моей матушки. Господин д'Аквиль это отрицал, понимая, сколь нелепо выглядит это неподобающее воспитанному человеку чувство. Тем не менее оно настолько сильно завладело им, что он впал в тоску. — Я бы ни за что не поверил, что д'Аквиль способен на подобное сумасбродство: влюбиться в такую девицу! — говорил отец. — Разве могла она быть лучше, чем она есть, ведь я произвел ее на свет вопреки своей воле! — Да, — отвечал Гиш со своей неизменной небрежностью, — вы даже позабыли где-то ее второй глаз, сударь. Наша добродетельная матушка лишь поднимала глаза к небу, призывая Бога в свидетели, что во всем этом не было ее вины. Мы жили во дворце Грамонов, рядом с Лувром. Я с братьями резвилась в нашем большом саду, нисколько не интересуясь политическими интригами, принявшими в ту пору серьезный оборот. Тем не менее мне запомнилось одно событие: оно поразило меня, наведя на размышления, которыми я более чем усердно руководствовалась впоследствии. Господин де Сен-Map, которого прозвали господином Главным из-за его должности главного конюшего, взял себе в любовницы мадемуазель де Шемро. Она и он часто приходили во дворец Грамонов. Я прекрасно помню их, хотя была тогда совсем маленькая девочка, и, без сомнения, это вызвано обстоятельствами, о которых я собираюсь рассказать. Господин Главный выглядел превосходно: при дворе он был одним из самых хорошо сложенных мужчин. Он всегда одевался с удивительным умением, с прекрасно подобранными тонами тканей; именно им была введена мода на сочетание темно-вишневого и белого цветов, которой столь долго придерживались в эпоху Регентства. Мадемуазель тоже предпочитала эти тона, и король часто появлялся на балетах в нарядах этих цветов, то ли чтобы понравиться своей кузине, то ли чтобы по своей прихоти навязать всем эту моду. Мадемуазель де Шемро была красивая и величественная особа; король Людовик XIII мучился из-за нее страшной ревностью, невероятной для столь прославленного государя; в один прекрасный день ему надоело страдать, и он повелел ей удалиться в Пуату, откуда она была родом. Этот приказ застал ее, как и г-на де Сен-Мара, в доме моей матери; они вдвоем спустились в сад, где гуляли мои братья и я. Увидев, как эта пара приближается, охваченная сильным возбуждением, Гиш и Лувиньи убежали. Я же осталась в саду; влюбленные меня не заметили, и я выслушала всю их беседу. «Я уеду, — заявила мадемуазель де Шемро, — я уступаю вам место, чтобы сделать вас счастливым. Меня гонит не король, меня гоните вы». «Вы несправедливы и неблагодарны, мадемуазель; вы же видите, как я удручен, и только усугубляете мое горе». «А я повторяю, что отныне никто не будет стоять на вашем с принцессой Марией де Гонзага пути. Вы вольны любить ее и волочиться за ней без всяких помех. Бедный мотылек! Ты летишь на свет и сгораешь в огне, блеск твоих золотых крылышек тебя погубит. Будущее отомстит за меня сполна!» Господин Главный промолчал. Он попытался поцеловать руку своей возлюбленной, но она отдернула ее надменным жестом; затем она утерла слезы с глаз и направилась к дому. Он стал ее удерживать. «Нет, нет, — возразила она, — это ничего не даст, прощайте. Вы меня не любите, вы жертвуете мной в угоду собственному честолюбию и тщеславию; вы предаете самые священные клятвы и поплатитесь за это, ибо вас обманывают и вы обманываетесь сами. Оставайтесь же между королем и принцессой Марией, служите им игрушкой и гоните прочь единственное любящее вас сердце, единственную преданную душу, которая никогда вам не изменяла. Когда-нибудь вы вспомните мои слова». В самом деле, г-н де Сен-Map должен был запомнить эти слова. Я тоже их запомнила. Будучи ребенком, я обратила их в забаву, то и дело предлагая братьям и кузенам: — Давайте играть в господина Главного и мадемуазель де Шемро. И я снова и снова разыгрывала эту сцену. Впоследствии она стала для меня уроком; еще позже она стала вызывать у меня сожаления, поскольку ей суждено было обернуться против меня самой, — все это мне довелось испытать. За г-ном де Сен-Маром утвердилась незаслуженная слава героя. Мой отец (а он хорошо разбирался в людях) дал ему следующую характеристику: «Майский жук в сапогах и шляпе с перьями, вооруженный до зубов. От него много шуму, но никакого толку, а скорее один лишь вред, если только его не раздавить ногой». Кардинал прислушивался к моему отцу, когда тот изъяснялся таким образом; при этом Ришелье улыбался своей непостижимой улыбкой и, по-видимому непроизвольно, постукивал ногой, что не ускользало от внимания окружающих. С тек пор я никогда больше не видела г-на Главного. Двор отбыл на юг, мои родители последовали туда же, а мы остались вместе с нашей гувернанткой и слугами. К Гишу были приставлены два дворянина, один из которых учил его обращению с оружием и верховой езде. Мы почти не видели брата. Лувиньи порой сопровождал его в академию, а порой оставался дома со мной. Пажи, которых маршал не забрал с собой, участвовали в его играх. Сестра в ту пору еще не родилась. Все в моей жизни предвещало необычную судьбу, что впервые проявилось, когда мне едва исполнилось четыре года: со мной случилось странное происшествие — смысл его я не в силах постичь до сих пор. Оно стало первым звеном знакомства, которому, очевидно, суждено длиться, пока я жива; обстоятельства эти даже мне представляются неразрешимой загадкой. У моей няни была сестра, жившая возле Венсенского леса; однажды утром, измучив гувернантку своими просьбами, я добилась, чтобы она отвезла меня к этой славной женщине попить молока. Оба моих брата захотели присоединиться к нам. Мы сели в карету, как обычно в сопровождении слуг, но, прибыв на место, обнаружили, что крестьянки нет дома. Как всякий избалованный ребенок, я расплакалась, и, чтобы меня утешить, пришлось отвести меня в красивый дом, удаленный от деревни на четверть льё, — именно туда, как нам сказали, сестра няни ходила каждый день. Этот дом принадлежал некой даме, покровительствовавшей крестьянке и скупавшей у нее почти все выращиваемые ею овощи. Наша затянувшаяся прогулка наскучила Гишу и Лувиньи, они пошли вперед и направились в Венсенский замок к мушкетерам г-на де Тревиля, часть которых оставалась в крепости в наказание за какую-то проделку. Вместе с гувернанткой, кучером и слугами я отправилась в дом неизвестной дамы, расположенный в глубине леса. Я пожелала идти туда пешком; мое своеволие усугублялось тем, что стоял холодный декабрь и сильно подморозило. По мере нашего продвижения тропы становились все более узкими, а чаща все более густой. Наконец, мы увидели остроконечную крышу со сверкавшей на солнце сланцевой кровлей — то была подлинная дворянская усадьба времен Генриха II; некогда король прятал здесь хорошенькую девушку, которую надо было скрыть от глаз двух ревнивых женщин: королевы Екатерины и прекрасной Дианы де Валантинуа. Вход в сад закрывала лишь одна перекладина, и наш проводник, сын моей няни, без труда поднял ее. Мы оказались в огороженном саду, где росли яблони, запорошенные инеем, и все свидетельствовало о самых неукоснительных заботах о чистоте и бережливом ведении хозяйства. Солнце отражалось на ветвях живой изгороди; все выглядело так весело и мило, что птицы впали в заблуждение и раньше времени стали воспевать весну. Перед домом я увидела высокую женщину в черном платье с длинными свисающими рукавами, отделанными фламандскими кружевами, и с бархатным капюшоном на голове — на вид она напоминала каноника; возле нее мальчик чуть постарше меня подбирал сухие семена плюща, падавшие с соседней стены. Услышав наши шаги, незнакомка повернула голову — я увидела худое бледное лицо, подобное лицам фигур, созданных Бенуа note 2, и большие светло-голубые глаза, проницательные и дерзкие одновременно; у нее была такая ледяная улыбка, что у меня пропало всякое желание завтракать. Сестра няни, узнав меня, бросилась мне навстречу с возгласом: — Мадемуазель де Грамон! — Мадемуазель де Грамон! — повторила неизвестная дама и, схватив мальчика за руку, потянула его к дому. Гувернантка поняла, что мы проявили нескромность, и сделала два шага назад, но я была уже далеко, и она тщетно призывала меня. — Моя славная Готон, — кричала я, — я пришла попить молока и поесть яиц! Мальчик послушно следовал за своей спутницей, но при слове «молоко» он резко остановился и повернулся в мою сторону. — Молоко! Я тоже хочу молока, и мне его дадут, — произнес он, глядя на меня. Ребенок был красив как ангелочек и восхитительно одет; бесподобная гордость сквозила во всем его облике; его верхняя губа, более толстая, чем нижняя, была презрительно оттопырена, как это присуще австрийцам. На мальчике был фиолетовый бархатный камзол с отделкой из того же цвета шнуров с аметистовыми и бриллиантовыми наконечниками. Его воротник и манжеты из венецианского кружева были непомерно дороги для селянина. С тех пор как я появилась на свет, ничто еще не приводило меня в такое изумление, как это видение посреди леса. Оно напоминало сказки о принце Персийе, брошенном на произвол судьбы по приказу его злой мачехи и взятом под защиту волшебницей. — Пойдемте, сударь, — повторяла пожилая дама, — сейчас не время вам здесь оставаться. Она явно выглядела напуганной; я взяла мальчика за руку, прежде чем незнакомка успела помешать нам подойти друг к другу. — Как вас зовут? — смело, как истинная дочь маршала де Грамона, спросила я. — Меня зовут Жюль Филипп, — отвечал он, несмотря на усилия женщины отвести его в дом. — А дальше? — Дальше? Это все. Разве этого недостаточно? — Только короля зовут просто Людовиком, — возразила я, уязвленная его высокомерием, — а вы явно не король! Незнакомка взяла мальчика на руки и бросилась бежать с таким необъяснимым испугом, что это вызвало бы подозрения у всякого другого, но не у четырехлетней девочки. Я бесцеремонно поспешила за ней и подбежала к двери в ту минуту, когда она ее закрывала. Моя гувернантка и Го-тон последовали за мной; они тщетно пускали в ход самые неоспоримые обольщения: я упорно не желала уходить и кричала как сумасшедшая, в то время как Филипп отвечал мне таким же образом из-за двери. Как уже было сказано, я упряма от рождения, и меня легче убить, чем заставить уступить; зная это, славная Готон, которая меня очень любила, предложила получить для меня вожделенное разрешение вновь увидеть таинственного ребенка. Обойдя вокруг дома, она проникла в него через другую дверь, и четверть часа спустя в окне показалась белокурая головка Филиппа. — Мы будем пить молоко и играть в нижней зале, — объявил он мне. И в самом деле, запоры были отодвинуты. Нас пригласили войти, извиняясь со смущенным видом перед нами — причину этого я узнала позже, — и мы вошли в дом. Обстановка в нем была богатой, но строгой: в большой комнате все еще стояла мебель времен Генриха II, а стену украшал портрет его возлюбленной, ставшей затворницей. Черты ее лица были пронизаны мучительнейшей скорбью; она держала на коленях печального и бледного, как она сама, ребенка; имена этих людей были забыты, память о них не сохранилась — осталась только эта картина. В ту пору я не рассуждала подобным образом, но впоследствии мне не раз доводилось возвращаться в эти края, и странная участь этих несчастных волновала меня все сильнее и сильнее. Мы еще увидим этот портрет, а также снова встретимся с Филиппом и сопровождавшей его женщиной. Бедный Филипп, какая судьба была ему уготована, и сколько еще того, что никому не известно, мне предстоит рассказать о нем! |
||
|