"Исаак Лакедем" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

ГАЭТАНИ

Очутившись на виа Аппиа и вступив за черту необычного предместья, что продолжает Вечный город вдоль дороги к Неаполю подобно заостренному рогу, удлиняющему тело меч-рыбы, путник погрузился в колоритный человеческий муравейник, о котором мы уже упоминали. Теперь же некоторые подробности, ускользнувшие от его внимания при беглом взгляде с вершины гробницы Аврелия Котты в сторону Рима, не только сделались явственными, но, так сказать, обрушились на него со всех сторон.

И действительно, в то время как властительные разбойники — Орсини, Гаэтани, Савелли, Франджипани — присвоили себе большие гробницы и расположили в них гарнизоны, цыгане, бродяги, нищие и просто мелкие воришки захватили маленькие склепы и обосновались в них.

Часть этих могил была обращена, как говорится, в общественное достояние. Конечно, сначала их выпотрошили для удовлетворения алчности одиночек, но затем стали использовать для общего блага. Дело в том, что некоторые колумбарии явили изумленному взгляду кладбищенских воров прочно обложенные кирпичом полукруглые ниши; по недолгом размышлении их превратили в печи. И вот каждый, кому выпала нужда, приходил туда печь хлеб или жарить мясо, словно в каком-нибудь нормандском селении. А поблизости от этих печей расположились мелкие лавочники, торгующие копченостями, птицей, сушеной рыбой и лепешками. Их клиентами стали разноплеменные солдаты: они спешили сюда, получив жалованье, в обществе жалких проституток, живших от щедрот этого нищего мира. По окончании трапезы, совершаемой внутри или под дверью этих импровизированных харчевен, парочки отправлялись коротать остаток дня, если это было днем, или ночи, если дело происходило в поздний час, в погребальных лупанарах, все внутреннее убранство которых ограничивалось тюфяком, наброшенным на саркофаг. Мрачные обиталища разврата вполне соответствовали и облику здешнего населения, и внешнему виду строений, среди которых они возникли.

Кроме того, поскольку церковь сделалась насущно необходимой в повседневной жизни пятнадцатого века — притом не столько как место молений, сколько как приют и защита, — то повсюду среди осколков канувших цивилизаций высились грубо сделанные храмы, в прошлом, судя по основаниям, языческие, теперь — с перестроенным в христианском стиле верхом, украшенные зубчатыми колокольнями, с укрепленными стенами монастырей, способными выдержать осаду, и гарнизоном монахов. Последний содержался аббатом или приором в том же образцовом порядке и с тем же чванливым тщанием, что и солдатские гарнизоны офицерами и комендантами крепостей.

Уже не раз мы слышали о прощении, какое путник жаждал исхлопотать себе в Риме. -Не раз он высказывал сомнение в том, приложимо ли к нему Божье милосердие, хотя оно, как всем известно, бесконечно. И вот сейчас он вполне мог воспользоваться случаем испытать это милосердие и вымолить прощение, какое, с соизволения Господа, могут даровать служители его Церкви. Ведь монахи, призванные нести слово Господне в этом мире отверженных, привыкли к самым мрачным признаниям! И если бы не намеки странника, что отпущение может снизойти на него лишь с самой вершины церковной иерархии, то, повторим, случай представлялся весьма благоприятный; ему стоило бы поискать пристанища в одном из храмов и исповедаться какому-нибудь монаху, ни по одеянию, ни по речи, ни порой даже по ухваткам не отличимому от неприкаянных всех родов и племен, среди которых он обитал.

И все же незнакомец, не останавливаясь, прошел мимо церкви Санта-Мария-Нова и последовал далее. Но, пройдя около мили, он уперся в полукруглую сводчатую арку, примыкавшую с одной стороны к церкви святого Валентина, а с другой — к сторожевому замку, над укреплениями которого возвышалась гробница Цецилии Метеллы.

Арку перегораживали запертые ворота. Шагах в пятнадцати от дороги, справа, виднелись другие ворота, ведущие во двор крепости, принадлежавшей семейству Гаэтани. Племянники папы Бонифация VIII, Гаэтани пытались разбоем возвратить себе ту необъятную власть и силу, какой добились в первые годы понтификата Бенедетто Гаэтано, когда короли Венгрии и Сицилии препровождали последнего в церковь святого Иоанна Латеранского, спешившись и держа поводья его коня. Власть эту они постепенно утратили после пощечины, которую папа и папство в лице их предка получили от руки Колонны.

Гробница Цецилии Метеллы служила семейству Гаэтани основанием для главных крепостных укреплений, точно так же как Орсини использовали усыпальницу Аврелия Котты.

Вероятно, из всех погребений на Аппиевой дороге памятник жене Красса, дочери Метелла Критского, был, да и поныне остается сохранившимся лучше прочих. Только коническая вершина погребального сооружения исчезла, уступив место обнесенной зубчатой оградой площадке, и мост, перекинутый на античную постройку с недавно возведенных укреплений, соединял их с этим гигантским бастионом.

Лишь через три четверти века после описываемых событий усыпальница этой благородной матроны, утонченной, артистичной, наделенной поэтическим даром женщины, принимавшей у себя Каталину, Цезаря, Помпея, Цицерона, Лукулла, Теренция Варрона — всех, кого в Риме считали средоточием благородства, изящества и богатства, — была вскрыта по приказу папы Павла III, и урна с ее прахом перенесена во дворец Фарнезе, где ее можно видеть и поныне.

Несомненно, эта женщина вызывала к себе небывалое почтение, если после ее кончины Красе возвел подобную гробницу. Эта могила и пятнадцать миллионов, одолженных Цезарю, — вот два несмываемых пятна в жизни образцового скупца!

И точно так же как крепость Орсини выросла на развалинах виллы Квинтилианов, сторожевые укрепления Гаэтани разместились там, где некогда стояла обширная вилла Юлия Аттика.

История Юлия не столь трагична, хотя и не менее интересна, нежели судьба несчастных братьев. Посланный императором Нервой префектом в Азию, Юлий, разрушив афинскую цитадель, обнаружил огромные сокровища. Устрашенный видом стольких богатств, он написал о счастливой находке наследнику Домициана и предшественнику Траяна, однако император, не усматривая за собой никакого права на сокровище, удовольствовался ответом: «Тем лучше для тебя!»

Краткость императорской реплики, хотя и увенчанной восклицательным знаком, не вполне удовлетворила Юлия Аттика. Он подумал, что Нерва не оценил находки, сочтя ее обычным не стоящим внимания кладом в два-три миллиона сестерциев. По этому поводу он вновь взялся за перо и уточнил: «Но, Цезарь, сокровища, которые я нашел, весьма значительны!»

На что император не соблаговолил ответить не чем иным, как той же репликой, но уже с двумя восклицательными знаками: «Тем лучше для тебя!!»

И все же на душе счастливчика было неспокойно. Он опасался, что в двух предыдущих письмах не дал полного представления о размере богатства, которое не осмеливался присвоить, и отправил третье послание: «Но, Цезарь, дело в том, что найденное мною сокровище очень велико!»

«Тем лучше для тебя!!!» — отвечал император, прибавив третий восклицательный знак к двум первым.

Это тройное восклицание успокоило Юлия Аттика. Он уже без колебаний оставил себе находку, настолько невероятную, что, после того как он подарил своему сыну шесть миллионов триста тысяч франков на постройку бань, возвел дворец в Афинах, дворец в Риме, дворец в Неаполе и виллы во всех частях империи, привез с собой из Аттики пятнадцать или двадцать философов, столько же поэтов, десяток или дюжину музыкантов, шесть или восемь живописцев, о чьих потребностях позаботился настолько щедро, что каждый из них вел образ жизни, достойный сенатора; после всего этого он подарил тридцать миллионов императору, еще шестьдесят — своему сыну, и у него осталось достаточно, чтобы завещать каждому афинянину пожизненную ренту, равную девяноста франкам.

Увы! Подобно Карлу Великому, при виде норманнов оплакивавшему упадок Империи, Юлий Аттик был вынужден при всем богатстве лить слезы из-за угасания своего рода. Поэт, оратор, художник, отец ритора, он впал в уныние от убожества внука, лишенного наследственной просвещенности и едва осилившего азбуку: его отец Герод Аттик был вынужден приставить к нему двадцать четыре раба, по числу букв алфавита, причем на груди и спине каждого жирной краской была выведена одна буква.

Так вот, все земли, на которых стояли гробница Цецилии Метеллы, вилла Юлия и Герода Аттиков, цирк Максенция, отстоящий от нее на какую-нибудь сотню шагов, — все это принадлежало Энрико Гаэтано и находилось под командой Гаэтано д'Ананьи, незаконнорожденного родственника последнего.

Предки Гаэтано происходили из городка Ананьи, где во времена своих раздоров с французским королем укрывался папа Бонифаций VIII, увеличивший число жителей множеством бастардов.

В тот час, о котором мы сейчас повествуем, то есть около полудня, Гаэтано Бастард — таково было его прозвище, — развлекался муштрой своего гарнизона в цирке Максенция.

Гарнизон этот состоял из англичан, немцев и разноплеменных горцев: басков, пьемонтцев и тирольцев, шотландцев, швейцарцев и крестьян с Абруццких гор.

Живя бок о бок и притираясь друг к другу, имея одинаковые нужды, в равной мере подвергаясь риску, эти люди создали особый язык, похожий на тот говор, что можно услышать на побережье Средиземного моря; пользуясь им, путешественник может обойти вокруг этого гигантского озера, которое древние называли Внутренним морем. Этот язык был достаточно богат, чтобы наемники понимали мысли и желания друг друга.

На нем же отдавал приказания их предводитель.

В дни сражений всех этих людей объединяло особое родство: они казались соотечественниками, друзьями, почти братьями. Но вне битвы национальные различия брали верх: англичанин жался к англичанину, немец — к немцу, горец — к горцу.

Поэтому на постое они делились на кучки, каждая из которых представляла особый народец. Дни и ночи на чужой земле сближали меж собой соплеменников, соединяли незримой связью. Переходя на свой язык, вспоминая родные игры и забавы, англичане ощущали на губах привкус британских туманов, немцы слышали журчание германских рек, горцы видели снега альпийских вершин. Эти грезы утешали очерствелые души, ласкали огрубевшее воображение запахами родного дома.

Одни соревновались в стрельбе из лука — то были английские лучники, остатки полчищ, так много попортивших крови нам, французам, в битвах при Креси, Пуатье и Азенкуре. Эти современные парфяне владели искусством посылать стрелу в цель; в их колчане обычно было двенадцать стрел, и лучники дерзко заявляли, что носят на боку смерть двенадцати человек.

Другие соревновались в борьбе — то были германцы. Эти белокурые потомки Арминия не забыли гимнастических ухищрений своих предков, а потому никто не отваживался поспорить с ними в этих опасных состязаниях. Они напоминали древних германцев-гладиаторов, сражающихся в римских амфитеатрах с медведями и львами, а место, где они боролись, цирк Максенция, усиливал это сходство.

Горцы же совершенствовали искусство палочного боя. Нередко в гуще побоища мощный удар меча отсекал наконечник копья, и тогда у всадника или пехотинца не оставалось в руках ничего, кроме древка. Его-то и надобно было превратить в оружие. В таких упражнениях уроженцы гор достигали такого совершенства, что лучше было иметь с ними дело, пока копья целы, чем тогда, когда в их руках мелькало легкое древко.

Гаэтано Бастард переходил от одной кучки к другой, подбадривал победителей, высмеивал побежденных, брал лук у англичанина, палку у горца, боролся с немцами.

Принимая участие в боевых играх, он объединял людей в мирные дни, поддерживал воинственный дух и ловкость, что помогало сплотить их вокруг себя в настоящем бою.

При всем при том часовые бдительно несли охрану на стенах и башнях, как если бы враг таился не далее чем на расстоянии полета стрелы. Спрашивали с них сурово, промахов не спускали, и они были надежны.

Около полудня Гаэтано Бастард сидел на постаменте давно исчезнувшей статуи и думал… О чем? О том, о чем грезят все кондотьеры: о красивых женщинах, деньгах и войне.

За спиной он расслышал мерный шаг нескольких пар ног и обернулся.

Три стражника вели к нему незнакомца.

Один приблизился и полушепотом произнес несколько слов, в то время как двое других застыли в десяти шагах по обе стороны человека, которого они привели не как гостя, а, похоже, как пленника.

Гаэтани не предавались в Страстной четверг гостеприимному хлебосольству, поскольку, в отличие от Орсини, никто из их предков не сподобился воскреснуть ни в один из святых дней, ни в иное время.

Кондотьер чуть склонился, выслушивая отчет наемника, после чего выпрямился и произнес:

— Ну-ну! Хорошо, подведите его.

Доложивший сделал знак двум другим, и они подтолкнули незнакомца к Гаэтано.

Тот смотрел на подходившего, не вставая; левая рука Бастарда играла кинжалом с золоченой рукоятью, правая подкручивала черный ус.

— Как это ты вздумал пересечь наши владения, не оплатив право прохода? — хмуро спросил он, когда задержанный приблизился.

— Монсиньор Гаэтано, — с поклоном отвечал незнакомец, — я бы не отказался платить, будь у меня та сумма, какую запросили ваши люди. Но я явился с другого конца света, чтобы получить благословение святейшего отца. Я беден, как всякий паломник, что рассчитывает на добрые сердца и набожные души тех, кто встречается ему на пути.

— И сколько с тебя запросили?

— Римское экю.

— Вот как! И что, это такая значительная сумма? — смеясь, осведомился Бастард.

— Все относительно, монсиньор, — смиренно отвечал странник. — Римское экю для того, кто, как я, его не имеет, — более значительная сумма, нежели миллион для того, кто возвел вот это.

И концом посоха он указал на гробницу Цецилии Метеллы.

— А у тебя нет даже римского экю?

— Ваши солдаты, монсиньор, обыскали меня и обнаружили лишь несколько медяков.

Гаэтано вопросительно взглянул на них.

— Истинно, — подтвердили те, — вот все, что у него было.

И они показали горстку монет, составлявших в сумме примерно половину паоло.

— Ну ладно, — сказал Гаэтано. — Твои байокко тебе возвратят. Но так просто ты не отделаешься: здесь принято тем или иным образом платить. Молодые и красивые девицы расплачиваются, как святая Мария Египетская, — телом, богачи — кошельком, купцы — товаром, менестрели — песней, импровизаторы — стишком, фигляры — танцем, цыгане — гаданием. У каждого на этом свете есть своя монета, и он нам платит ею. Ну-ка, чем можешь расплатиться ты?

Пилигрим огляделся и заметил шагах в ста один из больших, похожих на воздушный змей английских щитов, острым концом воткнутый в землю и утыканный стрелами.

— Что ж, если вам угодно, монсиньор, — смиренно промолвил он, — я могу поучить этих славных малых стрелять из лука.

Гаэтано Бастард разразился хохотом и, поскольку англичане не понимали итальянского, перевел им слова путника:

— Вы знаете, чем этот человек собирается оплатить пошлину? — произнес он на том варварском наречии, на каком, как мы говорили, изъясняются все кондотьеры. — Он желает поучить вас искусству обращения с луком!

Лучники захохотали.

— Что мне ему ответить? — спросил Гаэтано.

— О, соглашайтесь, капитан, — попросили англичане, — и мы, право, повеселимся.

— Ну хорошо, пусть будет так, — обернувшись к страннику, промолвил офицер. — Сначала все англичане выстрелят в щит, который виден вон там. А затем трое самых метких вступят в состязание с тобой. И если ты одолеешь их, то, клянусь, не только получишь право свободного прохода, но вдобавок пять экю из моего кармана, чтобы заплатить у остальных застав.

— Согласен, — сказал незнакомец. — Но поторопитесь: мне надобно к трем часам быть на площади Святого Петра.

— Хорошо, хорошо! — сказал капитан. — У нас еще много времени: сейчас нет и двенадцати.

— Половина первого, — заметил путник, поглядев на солнце.

— Будьте повнимательней, мои храбрецы! — крикнул лучникам Гаэтано. — Похоже, вы сразитесь с человеком, у которого глаз наметан.

— Ну! — с сомнением произнес стрелок по имени Герберт, самый меткий из англичан. — Сдается мне, что узнать время по солнцу куда проще, чем с полсотни шагов пробить стрелой монетку в полпаоло.

— Ошибаетесь, друг мой, — на превосходном английском произнес путник. — Одно ничуть не труднее другого.

— О! — воскликнул Герберт. — Если вы, как можно судить по вашей речи, родились по ту сторону пролива, не удивлюсь, что вы метко стреляете.

— Нет, я не родился по ту сторону пролива, — отозвался странник. — Я только путешествовал по Англии. Но хорошо бы поспешить. Я уже говорил вашему начальнику, что тороплюсь и нам надо бы начинать немедля.

— Живее, Эдвард, Джордж! — закричал Герберт. — Поставьте новый щит, нарисуйте круг в шесть дюймов величиной, а в середине круга приклейте муху.

Двое англичан поспешили выполнить приказ. Они принесли совершенно нетронутый щит, в то время как прочие вытаскивали из старого торчащие стрелы.

Затем, чтобы внушить незнакомцу большее почтение к их ловкости и усложнить его задачу, они воткнули мишень не в полусотне, а в сотне шагов от него.

И вот, когда старый щит унесли, а новый укрепили там, где ему определили быть, лучники, как пчелиный рой вокруг матки, столпились около Герберта, которого негласно признавали первым по ловкости и зоркости глаза.

И тут можно было увидеть, что делается с людьми, когда на них нисходит подлинное воодушевление: каждый в свою очередь пустил стрелу, и, несмотря на увеличенное вдвое расстояние, пятьдесят стрел — столько же, сколько и лучников, — попало в щит. Из них одиннадцать угодило внутрь круга, но, как можно было предвидеть, три ближайшие к мухе — принадлежали Джорджу, Эдварду и Герберту.

— Хорошо стреляете, ребята! — вскричал, захлопав в ладоши, Гаэтано. — Сегодня лучшие вина из нашего погреба выставят во здравие тех, кто выпустил эти пятьдесят стрел… Теперь же черед трех победителей и нашего паломника! Вы готовы, уважаемый?

Незнакомец утвердительно кивнул.

— Ладно, — произнес Бастард. — Вам известно, что пять римских экю ожидают того, кто положит стрелу ближе всего к мухе… А теперь — к щиту!

Один из лучников выдернул из земли весь истыканный стрелами щит и заменил его новым.

— Место, расчистите место! — закричали со всех сторон.

Теперь здесь толпились не только англичане: боевой задор вновь спаял всех разноплеменных наемников в одно целое, в особую нацию, о чем мы уже ранее упоминали. Германцы перестали бороться, горцы бросили свои палки. Сбежались все, образовав широкий круг около Гаэтано Бастарда, паломника и трех лучников, призванных поддержать перед иностранцем честь старой Англии.

— Надо поторопиться, время не ждет, — вновь взглянув на солнце, произнес путник. — Уже без четверти час.

— Мы готовы, — ответил Герберт. — Стрелять будем по старшинству. Первым — Эдвард, вторым — ты, Джордж, третьим — я, а последним — пилигрим. По заслугам и честь!

Действительно, при стрельбе из лука почетно быть последним.

— Берегись, — делая шаг вперед, прокричал Эдвард. Он заранее выбрал лучшую из своих стрел и наложил ее на тетиву. Дойдя до черты, откуда надо было стрелять, он дважды натягивал тетиву, а потом возвращал назад. Наконец, прицелился в третий раз, стрела просвистела и вонзилась в начертанный на щите круг в каких-нибудь двух дюймах над мухой.

— Какая досада! — буркнул он. — Будь щит хоть шагов на десять ближе, я угодил бы прямо в точку! Но ведь и так неплохо. Удачный выстрел.

Одобрительный гул голосов показал, что товарищи его были того же мнения.

— Теперь твой черед, Джордж, — произнес Гаэтано Бастард. — И целься точнее.

— Все будет сделано на совесть, монсиньор, — бодро ответил тот.

И чтобы доказать, сколь тщательно он относится к делу, лучник вынул из колчана три стрелы, осмотрел их, отбросил две, найдя в них какие-то изъяны, и остановил свой выбор на третьей.

Эту третью он наложил на тетиву, поднял лук медленным, но уверенным движением, отвел назад руку и пустил стрелу.

Та ударила в щит, и, хотя он стоял далеко, можно было заметить, что ее острие вонзилось на несколько линий ближе к мухе, чем у Эдварда.

— Клянусь честью, вот все, на что я способен. Пусть кто-нибудь сделает лучше!

— Браво, браво, Джордж! — зашумели зрители. Настал черед Герберта, — того, на кого рассчитывали больше, чем на остальных.

Он подошел к черте торжественным, неторопливым шагом, как человек, сознающий, какая ответственность легла ему на плечи. И в выборе стрелы он явил еще больше тщания, нежели Джордж. Высыпав весь колчан на землю, он стал на одно колено и долго, заботливо выбирал стрелу, уравновешенность которой была бы безукоризненной. Затем поднялся, резко натянул тетиву — так, что рука ушла за голову, — несколько мгновений сохранял полную неподвижность, будто античный охотник, которого мстительная Диана обратила в мраморное изваяние…

Стрела полетела до того стремительно, что сделалась невидимой, и вошла в щит так близко от мухи, что задела ее крылышко.

Все наемники, особенно лучники, застыли, устремив взгляды в щит и шумно дыша. Когда же они увидели, что произошло, раздался единый крик, в котором потонули отдельные восклицания на нескольких языках: общая гордость заставляла их желать, чтобы один из них — кем был он ни был по военной профессии и по национальности — одержал верх над чужаком. Затем все, не сговариваясь, бросились в едином порыве к щиту, желая своими глазами убедиться, как метко выстрелил Герберт.

Его стрела, как уже было сказано, задела муху.

И тут лучники, все как один, издали свой обычный клич:

— Ура старой Англии!

Крики звучали все громче; все теснились у щита, показывая Гаэтано стрелу, которая — в этом никто не сомневался — должна была обеспечить их победу.

В это время странник, не давая себе труда даже скинуть стеснявший движения плащ, удовольствовался тем, что положил свой посох на землю, подобрал один из брошенных луков и, не выбирая, ближайшую из стрел, оставленных Гербертом, а затем, наложив ее на тетиву, неожиданно зычно крикнул:

— Берегись!

Обступившие щит наемники обернулись и, увидев в сотне шагов от них путника, поднимающего лук, отпрянули, очистив место. Лишь только между их спинами образовался просвет, тут же просвистела стрела.

От крика незнакомца до попадания стрелы прошло так мало времени, что всем показалось, будто он спустил тетиву вовсе не целясь. Меж тем, она, еще дрожа, торчала прямо из того места, где была муха. Путник же спокойно стоял, опершись на лук.

Когда все снова приблизились к щиту, представлявшему собой ивовую плетенку, обтянутую тремя бычьими шкурами, которые были переложены тремя железными пластинами, — они увидели, что щит пробит насквозь и острие на шесть пядей высунулось с другой стороны!

Лучники изумленно переглянулись; ни крика, ни вздоха, ни даже дыхания не вырвалось из их груди.

— Ну как? — после некоторого молчания спросил Гаэтано. — Что скажешь об этом, Герберт?

— Скажу, что это волшебство либо обман. И что надобно повторить попытку.

— Слышишь, пилигрим? — обратился к незнакомцу Гаэтано. — Ведь ты не можешь отказать доблестному лучнику, желающему отыграться. А то он принял тебя не за простого смертного, как и он, а за самого бога Аполлона, переодетого пастухом и сторожащего стада царя Адмета.

— Пусть будет так, — ответил тот. — Но когда я дам ему возможность отыграться, мне позволено будет уйти?

— Да, да! — в один голос закричали все наемники.

— Слово рыцаря, — заверил Гаэтано.

— Пусть будет так, — промолвил путник, не двигаясь с места, в то время как искатели приключений продолжали тесниться вокруг щита, разглядывая его с изумлением и восторгом. — Однако расстояние, с которого мы стреляли в первый раз, достойно, как мне сдается, лишь ребячьих забав. Пусть отодвинут щит еще на две сотни шагов, и тогда я буду счастлив помериться с Гербертом и обоими его сотоварищами.

— Еще на двести шагов дальше? Стрелять с трехсот шагов? Но вы сошли с ума, уважаемый! — выкрикнул Герберт.

— Пусть поставят щит на двести шагов дальше, — повторил незнакомец. — Я принял ваши условия беспрекословно, теперь ваш черед принять мои не обсуждая.

— Сделайте так, как он просит, — властно приказал Гаэтано. — Теперь его воля поступать как он сочтет нужным.

Два человека выдернули щит, отсчитали двести шагов и воткнули его у противоположного края арены.

Все прочие кондотьеры во главе с Гаэтано молча подошли к тому месту, где их ожидал пилигрим.

Герберт поглядел на щит и, обескуражено уставясь на свой лук и стрелы, произнес:

— Это невозможно. Стрела не долетит.

— Да, — подтвердил пилигрим. — С такими детскими игрушками это трудно, согласен. Но сейчас я покажу вам оружие, которое оправдает мой вызов.

И он пальцем показал кондотьерам нечто похожее на кусок скалы длиной в десять ступней и шириной в пять; камень выступал из бугристой, поросшей мхом земли, словно гигантская крышка гроба.

— Отвалите этот камень, — приказал он.

Наемники переглянулись, не понимая, чего добивается от них странный человек, более похожий на сверхъестественное существо, и не решаясь выполнить его приказ.

— Вы что, не слышали? — спросил Гаэтано.

— Слышали, — проворчал Герберт. — Но разве дозволено ему здесь приказывать?

— Да, если я так хочу, — отрезал Гаэтано. — Поднимите этот камень! Восемь или десять человек принялись за дело, но, хотя они и действовали вместе, глыба не поддавалась.

Они выпрямились и, поглядывая на Гаэтано, начали роптать:

— Это сумасшедший! Он бы еще потребовал, чтобы мы выворотили из земли Колизей!

— Ах да! — прошептал, обращаясь к себе самому, паломник. — Я и позабыл, что гробница заперта изнутри.

И приблизившись к гранитной глыбе, сказал:

— Отойдите, сейчас я попробую.

После этого, сбросив с плеч свой плащ, он припал к одному из углов саркофага, впился жилистыми руками в неровности камня, а затем, слившись с глыбой, словно высеченный на ней барельеф, он трижды рванул камень.

Теперь он походил на какого-нибудь Аякса или Диомеда, вырывающего из троянской земли один из гигантских межевых столбов, каким можно сокрушить половину вражеского войска.

При первом толчке по камню пошли трещины, при втором — лопнули железные скрепы, при третьем — гранитная крышка открылась и стала видна могила, хранившая в себе скелет гиганта.

Не хватало только головы мертвеца.

Искатели приключений издали крик удивления, смешанного с ужасом, и в панике отшатнулись. Гаэтано провел рукой по взмокшему лбу.

Перед ними был один из тех невероятных костяков, что описал Вергилий; не раз, потревоженные в своем могильном сне и вывороченные на свет плугом пахаря, наводили они леденящий ужас на далеких потомков.

Рядом со скелетом лежал лук в девять ступней длиной и шесть стрел по три локтя в каждой.

— Ну что, Герберт, — спросил незнакомец, — вы ведь не сомневаетесь, что стрела, пущенная из такого лука, полетит на триста шагов?

Герберт ничего не ответил. Его и товарищей сковал суеверный страх.

Первым обрел дар речи Гаэтано.

— Что это за кости? — спросил он голосом, которому тщетно старался придать уверенность. — И почему у скелета нет головы?

— Эти останки, — отвечал незнакомец с исполненной великой грусти улыбкой, нередкой на лицах стариков, рассказывающих о том, чему они оказались свидетелями в дни своей юности, — принадлежат человеку восьми ступней роста — это когда он стоял распрямившись. Значит, даже без головы он был бы выше любого из ныне живущих. Родился он во Фракии, его отец происходил из племени готов, а мать была из аланов. Сначала он пас стада, потом служил воином у Септимия Севера, был центурионом при Каракалле, трибуном при Элагабале и, наконец, императором после Александра. Вместо перстней он носил на большом пальце руки браслеты своей жены, мог одной рукой протащить груженую фуру, хватал первый попавшийся камень и крошил его руками в пыль, не переводя дыхания клал наземь три десятка борцов, бегал так же быстро, как пущенный галопом скакун, и за четверть часа трижды обегал Большой цирк, после каждого круга наполняя своим потом чашу; наконец, он съедал в день сорок фунтов мяса и единым духом выпивал амфору вина. Звали его Максимин; он был убит под Аквилеей своими собственными воинами, а его голову отправили в сенат, пожелавший всенародно сжечь ее на Марсовом поле. Через шестьдесят лет другой император, заявлявший, что он ведет свой род от Максимина, послал за его телом в Аквилею. И поскольку он тогда строил этот цирк, то приказал похоронить его там, положив рядом с ним его любимые стрелы из тростника, срезанного на берегах Евфрата, лук из германского ясеня и асбестовую тетиву, не подвластную ни огню, ни воде, ни ходу времени. А из этой императорской гробницы он сделал центральную тумбу арены, вокруг которой кружились его лошади и колесницы. Того второго императора звали Максенций… Ну же, Эдвард! Ну же, Джордж! Ну же, Герберт! Я спешу… Берите ваши луки и стрелы, а мои — вот здесь.

Достав из гробницы лук и стрелы, он поднялся на пьедестал, на котором, придя, застал сидящим Гаэтано, и, подобно Улиссу, без усилий натягивающему свой лук, легко согнул лук Максимина и наложил тетиву.

— Будь что будет! — воскликнул Герберт. — Никто не скажет, что английские лучники отказались сделать то, за что взялся другой. За дело, Эдвард, и ты, Джордж! Вы уж постарайтесь! А я все силы приложу, лишь бы совершить то, чего никогда не совершал.

Оба лучника приготовились, но при этом обескуражено качали головами, словно люди, берущиеся за дело, которое заранее считают невозможным.

Первым попытал счастья Эдвард. Согнув лук, он пустил стрелу — описав дугу, она упала, на двадцать шагов не долетев до щита.

— Я же говорил! — вздохнул он.

Следующим был Джордж; однако, несмотря на все его старания, стрела легла лишь на несколько шагов ближе к цели, чем у собрата по ремеслу,

— Нечего искушать Господа, — пробормотал он, уступая место Герберту, — и требовать от человека того, что выше его сил!

Герберт заново перетянул свой лук, выбрал лучшую стрелу и тихо сотворил молитву святому Георгию. Его стрела на излете достигла щита, но не смогла пробить даже верхний слой кожи и упала рядом.

— Тем хуже, клянусь честью, — сказал он. — Вот все, на что я способен даже для вящей славы старой Англии.

— Ну что ж, — заметил тогда пилигрим. — Посмотрим, что я смогу сделать для вящей славы Божьей.

И, не покидая пьедестала, подобный античной статуе, возвышаясь на полтора локтя над зрителями, он одну за другой пустил шесть стрел, образовавших на щите крест: первые четыре изображали древо, а две последние — перекладину.

Раздались возгласы восхищения, особенно когда последние стрелы, прояснив значение религиозного символа, сделали понятным намерение таинственного стрелка. Многие, увидев в этом чудо, осенили лбы крестным знамением, как бы следуя его примеру.

— Нет, это не простой смертный, — сказал Герберт. — Это кто-то вроде Тевтата или Тора, сына Одина. Наверное, он решил обратиться в христианскую веру и пришел просить у папы отпущения былых грехов.

Расслышав эти слова, незнакомец вздрогнул.

— Друг, — тихо сказал он, — ты не так далек от истины, как может показаться… Помолись же за меня, но не как за бога, примкнувшего к вашей вере, а как за человека кающегося.

Затем, обернувшись к Гаэтано Бастарду, попросил:

— Монсиньор, обещанные мне пять экю отдайте Эдварду, Герберту и Джорджу, у кого, равно как и у вас, я прошу прощения за обуявшую меня гордыню. Увы! Только что я признался негромко, а теперь объявляю во весь голос, что на мне большой грех!

И, смиренно поклонившись, он спросил:

— Позволите ли вы мне покинуть вас, или, может быть, вам угодно потребовать от меня еще чего-нибудь?

— Что касается меня, — сказал Гаэтано, — не вижу никаких препятствий, тем более что я дал тебе слово. Но, может, моим борцам и мастерам палочного боя следовало бы попросить об уроке вроде того, что ты дал лучникам?

Однако германцы и горцы движением головы показали, что вполне удовлетворены увиденным.

Тогда, обратившись к первым на чистейшем немецком и повторив для вторых то же на шотландском, баскском и пьемонтском наречиях, путник сказал:

— Благодарю братьев моих германцев и братьев горцев, что они не противятся тому, чтобы я продолжил свой путь, и умоляю вас присоединиться, если не словом, то помыслом, к молитвам Джорджа, Эдварда и Герберта о спасении моей души.

И, вручив гигантский лук предводителю кондотьеров, он вновь набросил на плечи плащ, поднял посох, почтительно поклонился во все стороны, через брешь в стене цирка Максенция вышел на Аппиеву дорогу и с привычной быстротой зашагал далее.

Часть искателей удачи, преисполненных восторга, удивления, но больше всего сомнений, последовала за ним до римской дороги, другие же вскарабкались на развалины, чтобы подольше не упускать его из виду.

Тогда-то и те и другие стали свидетелями необычайного зрелища, поселившего в их душах еще большее недоумение, нежели все прежде виденное.

Третья башня, властвовавшая над виа Аппиа и преграждавшая путь к Аврелиановой стене, которая служила границей Рима, принадлежала Франджипани, семейству не менее знатному и властительному, нежели роды Орсини и Гаэтани (его последний представитель почил уже в наше время в стенах монастыря Монте Кассино).

Мы упоминали, что имя их, происходившее от слов frangere panes 5, свидетельствовало о множестве хлебов, которое они каждое утро делили между неимущими.

Как их собратья, с кем мы только что успели познакомиться, Франджипани жили вымогательством, насилием и грабежом. Их замок служил как бы последней заставой перед городскими воротами.

Однако путешественник, видимо, очень торопился прибыть на место вовремя, поскольку на этот раз, вместо того чтобы, как в Касале-Ротондо и замке Гаэтани, попробовать пересечь владение хозяев дороги, он обогнул крепостные стены, не отвечая на оклики часовых с башни.

Те подозвали подкрепление.

Два десятка прибежавших на их зов увидели путника: он шел, не отвечая на приказ остановиться. Тогда лучники и арбалетчики осыпали его градом стрел.

Но под смертоносным дождем, затмевавшим Божий свет, он продолжал идти, не ускоряя и не замедляя шага, словно то был обычный град. Оказавшись вне досягаемости, он удовольствовался тем, что отряхнул плащ и тунику, чтобы попадали вонзившиеся в них стрелы, и, освобожденный от лишнего груза, исчез под аркой Траяна в проходе, что ныне называют воротами святого Себастьяна.