"Дочь маркиза" - читать интересную книгу автора (Дюма Александр)

V. ЧЕЛОВЕК УШЕДШЕЙ ЭПОХИ

Это зрелище, казалось, вызывало огромное любопытство человека, сидевшего в партере и, со своей стороны, являвшегося объектом пристального внимания всего зала.

Среди толпы молодых людей в шелках и бархате, среди ярких красок и модных в 1796 году покроев вдруг появился человек лет тридцати-тридцати двух, заслуживающий эпитета «красавец» не меньше, если не больше, чем Тальен, Фрерон или Баррас, в строгом костюме, какие носили в 1793 году. У него были стриженные на манер Тита, но все же довольно длинные волосы, обрамлявшие шелковистыми локонами его бледное лицо; шея его была повязана белым галстуком с узлом нормальной величины и без украшений; на нем был белый пикейный жилет с широкими отворотами, какой носил когда-то Робеспьер, темно-вишневый с высоким воротником редингот до колен, короткие бледно-желтые штаны и сапоги. Мягкая фетровая шляпа принимала любую форму и, как и весь остальной наряд, носила отпечаток 1793 года, который все старались забыть.

Он вошел в партер не с непринужденностью щеголя, но степенно, печально, чинно; он просил тех, кого принужден был побеспокоить, позволить ему пройти на свое место в самых учтивых выражениях забытого уже языка.

Давая ему пройти на место, все выстроились перед ним в ряд, глядя на него с некоторым удивлением, ибо он, как мы уже сказали, единственный из всего зала был в платье ушедшей эпохи.

При его появлении с галерей и балконов послышались смешки, но, когда он снял шляпу и оперся на спинки кресел предыдущего ряда, чтобы охватить взглядом весь зал, смех затих и дамы заметили спокойную и холодную красоту вошедшего, его уверенный, ясный и проницательный взгляд, его ослепительно белые руки, так что, как мы уже говорили, он привлек к себе почти такое же внимание, с каким сам рассматривал это собрание.

Его соседи первыми заметили, как разительно он отличается от них; они попытались завязать с ним беседу, но он отвечал односложно, и они сразу поняли, что он не расположен к знакомству.

— Гражданин, вы иностранец? — спросил его сосед справа.

— Я только сегодня утром прибыл из Америки, — ответил он.

— Сударь, если вам угодно, я покажу вам всех знаменитостей, которые присутствуют здесь в зале, — предложил его сосед слева.

— Благодарю вас, сударь, — ответил он с такой же учтивостью, — но, мне кажется, я почти всех знаю.

И он со странным выражением лица посмотрел на Тальена, потом перевел взгляд на Фрерона, затем на Барраса.

Баррас выглядел встревоженным и, не в пример другим щеголям, ни на мгновение не покидал свою ложу, приветствуя знакомых дам и мужчин со своего места. Он явно кого-то ждал.

Два или три раза дверь его ложи открывалась, и он всякий раз вскакивал с кресла; но всякий раз по его лицу пробегало облачко, и становилось ясно, что появлялся не тот человек, которого он ждет.

Наконец три удара возвестили начало представления.

И правда, занавес поднялся и публика почувствовала, как со сцены повеяло прохладой, которая освежила атмосферу бурлящего зала и подарила ему мгновение блаженства.

Зрители увидели на сцене мастерскую Пигмалиона с мраморными скульптурными группами, незаконченными изваяниями; в глубине стояла статуя, накрытая легким серебристым покрывалом. Пигмалион-Ларив стоял перед публикой, Галатея-Рокур пряталась под покрывалом.

И хотя мадемуазель Рокур не было видно, публика встретила ее громом рукоплесканий.

Все знают либретто, вышедшее из-под пера Жан Жака Руссо: оно одновременно простодушно и страстно, как и его автор. Пигмалион отчаивается в своем стремлении сравняться с соперниками и с отвращением отбрасывает в сторону инструменты. Скульптор произносит длинный монолог, в котором корит себя за собственную заурядность; но есть у него и шедевр, который наверняка принесет ему славу; он подходит к закрытой статуе, подносит руку к покрову, не решаясь прикоснуться к нему, наконец с трепетом приподнимает его и падает перед своим творением на колени:

— О Галатея! Прими дань моего восхищения; да, я ошибся, я хотел сотворить тебя нимфой, а сделал богиней. Ты прекраснее самой Венеры! — восклицает он.

Его страстная речь продолжается до тех пор, пока дыхание его любви не пробуждает статую к жизни, она спускается с пьедестала и начинает говорить.

Хотя роль мадемуазель Рокур состояла всего из нескольких слов, ее ослепительная красота и величавая грация вызвали оглушительные рукоплескания; как только она начала оживать, занавес упал, скрыв от взоров зрителей само совершенство земной красоты.

Он поднялся, чтобы два великих актера могли снова выйти на сцену и насладиться плодами своего успеха. Затем, через несколько секунд, занавес опустился, закрыв Пигмалиона и Галатею от глаз восторженной публики, еще трепещущей под впечатлением сцены, которой она только что рукоплескала.

В это самое мгновение дверь ложи Барраса открылась и, словно боясь бросить тень на несравненную Рокур, неизвестная женщина, затмевающая красотой всех признанных красавиц, показалась в полумраке авансцены и медленно, робко и словно бы нехотя прошла вперед.

Все взоры обратились на незнакомку, чьи небесные черты не были видны, но лишь угадывались под складками легкой газовой накидки. Она обвела глазами ложи зала, взглянула в партер, и тут взор ее, словно притянутый неодолимой силой, встретился со взглядом незнакомца.

Оба разом вскрикнули, оба метнулись к дверям — он к дверям партера, она к дверям ложи — и оказались в фойе.

Но в то мгновение, когда незнакомец подошел к площадке лестницы, женщина, которая, казалось, не сбежала, а слетела по ступеням, упала в его объятия, потом встала на колени и стала неистово целовать его ноги, обливаясь слезами.

Незнакомец смотрел на нее безучастно, потом голосом, полным глубокой горечи, спросил:

— Кто вы? Что вам от меня нужно?

— О мой любимый Жак, — сказала молодая женщина, — разве ты не узнаешь свою Еву?

— Все, что находится в ложе Барраса, принадлежит Баррасу, — холодно произнес незнакомец, — Все, что находится в ложе Барраса, мне не принадлежит, не принадлежало и не будет принадлежать!

В это мгновение на верху лестницы показался Баррас. Неожиданное бегство Евы удивило его, и он последовал за ней.

— Гражданин Баррас, — сказал Жак Мере. — По-моему, эта женщина потеряла рассудок; прошу вас, пригласите ее занять свое место в вашей ложе.

Но услышав эти слова, Ева вскрикнула, словно в сердце ее вонзили кинжал, вцепилась в Жака изо всей силы и, глядя на него с решимостью, воскликнула:

— Знаешь, если ты еще раз так скажешь, я схвачу первое же оружие, которое попадется мне под руку, и покончу с собой.

— Что ж, — сказал Жак. — Кровь очищает. Ты, может быть, снова станешь моей Евой, когда умрешь.

Ева встала и, обернувшись к Баррасу, но не отпуская руки Жака, которую она сжимала с неженской силой, произнесла:

— Гражданин Баррас, это и есть тот человек, которого я люблю; ты уверял меня, что он погиб во время событий тридцать первого мая, ты сказал мне, что он был заколот кинжалом и тело его, растерзанное дикими зверями, нашли в ландах близ Бордо; так вот, этот человек жив, он перед тобой, и я его по-прежнему люблю! Не пытайся отнять меня у него, или я всем расскажу о твоем коварстве, расскажу, как ты обманул меня, чтобы погубить, буду кричать на всех углах, что ты насильник. А ты, Жак, увези меня отсюда, ради Бога, и если я умру, пусть это случится у тебя на глазах!

— Вы Жак Мере? — спросил Баррас.

— Да, гражданин.

— Эта женщина сказала правду; она всегда говорила, что любит вас; она действительно думала, что вас нет в живых; уверяю вас, я и сам так думал, когда убеждал ее в этом.

— Какая разница, жив я или мертв, — возразил Жак, — коль скоро она верит в то, что на небесах души соединяются.

— Сударь! — сказал Баррас. — Я признаю, что не имею никаких прав на эту женщину. Ее состояние принадлежит ей, дом, в котором она живет, куплен на ее деньги, и, поскольку сердце ее никогда мне не принадлежало, мне нет нужды возвращать ей его.

Затем с рыцарской учтивостью, которой он был не чужд, Баррас откланялся и удалился; вскоре он исчез в дверях своей ложи.

Ева круто повернулась к Жаку.

— Ты слышал, Жак, ведь правда? Этот человек сказал мне, что тебя нет в живых, я хотела умереть, но у меня не получилось, я все тебе расскажу; я была в повозке смертников, меня привезли на эшафот, но не подпустили к гильотине, и, сама того не желая, я была спасена; я не хотела выходить из тюрьмы, но госпожа Тальен приехала за мной и увезла силой.

Ах, если бы ты знал, сколько слез я пролила! Сколько ночей провела без сна! Сколько раз взывала я к тебе, чтобы ты восстал из мертвых!

Она снова упала на колени и стала целовать ноги Жака:

— Если бы ты все это знал, ты простил бы меня! Жак отстранился.

— Нет, — продолжала Ева, — ты не простил бы. Я и не прошу тебя об этом, я не заслужила такой милости! Но ты можешь медленно свести меня в могилу своими упреками; покончив с собой, я умру слишком быстро и не искуплю свою вину, понимаешь? Говори мне, что ты меня разлюбил и уже никогда не полюбишь. Убивай меня словами; я жила тобой — я хочу умереть от твоей руки.

— Гражданин Баррас сказал, что у вас собственный дом, сударыня; куда вас отвезти?

— У меня нет своего дома, у меня нет ничего своего. Ты нашел меня в крестьянской хижине, на охапке соломы; брось меня снова на солому, где ты меня впервые увидел. О Сципион, мой бедный пес, если бы ты был здесь, ты не отвернулся бы от меня!

Жак опустил глаза и пристально посмотрел на Еву: взгляд его был страшен. Молодая женщина валялась у него в ногах, как кающаяся Магдалина в ногах у Иисуса.

Но Иисус был выше человеческих страстей, он был Бог и умел прощать, меж тем как Жак был человек и обладал неискоренимой гордыней.

Он сказал правду. Он предпочел бы увидеть свою возлюбленную мертвой, нежели встретить ее живущей столь недостойно. Он с наслаждением целовал бы землю на ее могиле, но он содрогался при одной только мысли о том, что губы Евы могут коснуться его лица или руки.

— Я жду, — поторопил он ее.

Она, словно очнувшись, подняла голову и посмотрела на него с тоской.

— Что? Чего вы ждете? — переспросила она. — Я не понимаю.

— Я жду, чтобы вы сказали мне, где вы живете, и я прикажу отвезти вас домой.

Она встала на одно колено и, возвращаясь разом к скорби и к жизни, произнесла:

— Я же сказала тебе, что нигде не живу; я сказала тебе, что не прошу ни о чем, кроме гроба, ни о чем, кроме того, чтобы меня похоронили вместе с другими неприкаянными, в общей могиле, как всех самоубийц; или дай мне соломенную подстилку, чтобы я могла жить у твоих ног на хлебе и воде и умереть от голода, не сводя с тебя глаз; того пса, того злосчастного бешеного пса, который кусал людей, — ты не дал его убить, ты взял его с собой, ты позволил ему любить тебя; получается, я для тебя хуже собаки!

Жак ничего не ответил, но попытался высвободиться. Ева почувствовала, как он ее отталкивает.

— Пусть будет так, — сказала она, отходя от него. — Раз я тебе так противна, ты свободен. Но ты не можешь мне помешать следовать за тобой, не правда ли? Ну что ж! Клянусь тебе соломенной подстилкой, на которой ты меня нашел и которую я безуспешно у тебя прошу, клянусь тебе, что, раз у меня нет оружия, я брошусь под колеса первой же встреченной кареты, которую увижу на улице.

— Постойте, — спохватился Жак, — я совсем забыл, ведь у меня есть для вас письмо от вашего отца.

И он протянул ей руку.

Но по его голосу Ева поняла, что он не простил ее. Жаком двигала жалость, быть может, просто чувство долга. Разве он не объяснил, что берет ее с собой лишь потому, что у него есть для нее письмо?

— Нет, — сказала она, качая головой, — я не хочу злоупотреблять вашей добротой. Идите первым, а я пойду за вами.

Жак Мере пошел вперед, Ева пошла следом, прижимая платок к глазам.

Жак подозвал фиакр и указал молодой женщине на раскрытую дверцу.


Ева села в фиакр.

— Спрашиваю вас в последний раз, вы не хотите мне назвать ваш адрес? — сказал Жак.

Из груди Евы вырвался горестный возглас, она хотела выскочить из кареты. Жак остановил ее.

— Ах, я думала, вы больше не будете мучить меня, — произнесла она с упреком.

— Площадь Карусель, гостиница «Нант»! — крикнул он вознице.

Он сел на переднее сиденье, фиакр покачнулся и покатил в указанном направлении.

Ева сползла с подушек, на которых сидела, и, упав на колени, стала целовать ноги Жака.

В этой смиренной позе она простояла всю дорогу, впрочем короткую, от площади Лувуа до площади Карусель, где остановился фиакр.