"Незваные гости" - читать интересную книгу автора (Триоле Эльза)IVУсевшись перед карточным столиком с изъеденным молью и закапанным свечами зеленым сукном, Саша Розенцвейг – тот самый Саша Розенцвейг, о котором Патрис рассказывал Дювернуа, – растрепанный, в ночных туфлях и пижаме, строчил статью о вчерашней премьере. Пышный спектакль, весь Париж, дипломатический корпус, министры, Лоллобриджида… Спектакль происходил скорее в зале, чем на сцене… Саша проверил по своим заметкам: итак, Лоллобриджида была в белом, корсаж в блестках обрамлял наипрекраснейшую грудь нашего века… В свое время была Мистингет со своими знаменитыми ногами, теперь Лоллобриджида со своим бюстом… Кто еще? Мосье Ланжерон[16]. Марсель Ашар[17]… Полиньяки… Мосье и мадам… нет, этих он не будет называть, это доставило бы им слишком много удовольствия… мосье и мадам Мориак, конечно; Орсон Уэллс. Кто же еще?… Ольга Геллер… Нет, это уже никому не интересно… Хотя она была очень элегантна. Может быть… Да, платье от Баленсьяга… Так, Ольга Геллер, ведь в газете могут сами выбросить Ольгу Геллер, если она им не ко двору. Кто еще? Саша глотнул кофе, принесенного в термосе от сестры Мишу, которая жила на первом этаже. Итак, Ольга Геллер… Да, еще Рита Хейуорт! Ну не дурак ли он – забыл Риту Хейуорт! И ее Али Хана… Мартин Карол и Христиан Жак. Ну и прекрасно, этого достаточно. Он опоздает в газету. Саша умылся, не очень тщательно, натянул штаны, пиджак из твида… красоту он обычно наводил на вечерам, когда надевал смокинг и шел в театр на премьеру или на светский вечер… После этого он проводил час-другой в клубе. Ложился он обычно часа в два-три ночи и вставал в полдень. Тогда-то он и писал свои заметки, потом бежал относить их в газету. Оттого, что режим его был противоположен режиму соседей, он никого никогда не встречал, не слышал и жил спокойно. До последнего времени, так как недавно в комнате рядом – на шестом этаже, где обычно находятся комнаты для прислуги, – умер человек. Саша всего несколько раз видел своего соседа, когда тот, как тень, проскальзывал по коридору. Теперь тень эта умерла. Несколько дней на шестом царила суматоха, и женщина, помогавшая по хозяйству Мишу – сестре Саши, уступившей ему комнату для прислуги, потому что у нее таковой не было, – эта женщина рассказала Саше, что ищут наследников его умершего соседа. Потом она сообщила ему, что полиция обнаружила законную жену покойного, которая жила в незаконном браке с другим мужчиной, и что жена унесла все вещи своего покойного мужа: кровать, стол, стул и чемодан. А комната рядом с этой тоже освободилась, потому что служащая ПТТ[18], которая ее занимала, переехала – она вышла замуж. И хозяин он-то не теряет времени – продает обе комнаты вместе в полную собственность. Суматоха на шестом этаже возобновилась с удвоенной силой – приходили смотреть комнаты. И когда Саша вышел с портфелем под мышкой, он встретил на лестнице несколько человек. С тех пор как эти комнаты освободились, Сашу, как если бы он всем пожертвовал для родины, терзала мысль, что такой человек, как он, не имеет средств на покупку этих жалких комнат на шестом этаже… В самом деле, что сталось с роскошным Сашей Розенцвейгом? Из-за войны он потерял не только среду, биографию, но и волосы, девичий цвет лица, нежный рот и пылкий темперамент хвастуна-гуляки, который заставлял его бывать повсюду, где шло веселье, где прожигали жизнь. С биографией, которую он себе придумал, с его мнимыми благородными предками – балтийскими баронами, как утверждал он, – с ними покончено, развеяны все его рассказы о несчастьях, постигших его семью, бежавшую от большевиков, об их сожженных и разграбленных владениях, о картинах, лошадях, библиотеках… После его возвращения из Сталага в 1941 году сфабрикованное им прошлое рассыпалось в прах: «королевский молодчик» Саша Розенцвейг, преданный Франции Петена, как некогда графу Парижскому[19], превратился в сына Мойши и Беллы Розенцвейг, вывезенных в немецкий концентрационный лагерь. Да, после возвращения в Париж ему пришлось скрываться, не показываться даже в своем квартале, не говоря уже о доме, где консьержка сообщила ему об участи его родителей… Всю жизнь Саша страдал из-за родителей, из-за них он терпел унижения и всеобщее презрение. Он по своей природе испытывал всегда потребность быть на стороне победителей – людей сильных, красивых, а добиться этого он мог только ценой лжи. Родители сыграли с ним злую шутку: они были русскими евреями, эмигрантами. Лучше бы им умереть на месте в своем родном Киеве, чем бежать, захватив с собой Сашу, которому было только два года… Лучше бы им погибнуть там, чем превращать сына в человека без родины. Толкованию патриотизма Саша научился у «королевских молодчиков», которые задавали тон в лицее. Патриоты – это те мальчики, у которых есть машины, исторические замки, лошади, аристократическое чванство, показное рыцарство, которое Саша ценил превыше всего. Они имели право третировать вас и называть «метеком»[20]. Саше невыносима была мысль, что он «метек», и он страстно завидовал любому маленькому Дюпону, который был «натуральным» французом и которому не к чему было натурализоваться. Ему невыносима была мысль, что у него нет родины, как у всех, он страдал от того унизительного положения, в которое это его ставило. Отсутствие родины было для него подобно физическому недостатку, дурной болезни. Что он должен был любить – неизвестную ему Россию, Францию?… И Саша не любил ничего, не было такой земли или дома, который он любил бы, и, чтобы не погибнуть от унижений, он принял самую театральную из всех поз, вступив вопреки всему в партию «королевских молодчиков». Это было самое меньшее, что он мог сделать, чтобы не погибнуть от унижения. И, соответственно, он переделал свою биографию. Но он забыл про Сержа, который учился вместе с ним в лицее и хорошо знал его семью. У Сержа, хотя он тоже был сыном эмигрантов, не было и тени ощущения собственной неполноценности, и он не видел разницы между собой и другими детьми, будь то дети парижан, бретонцев или басков. И когда Саша начинал говорить о своих предках – прибалтийских баронах, – Серж над ним издевался или приходил в ярость. И они дрались отчаянно, дело дошло до того, что при переходе в следующий класс Саша добился от родителей перевода в другой лицей. Отец Саши был врачом. Первую революцию – февральскую – он одобрил, но в октябре, по его мнению, перехватили через край. Убрать царя, охранку, прекратить преследования и уничтожить «черту оседлости» – это он приветствовал, но ликвидировать счет в банке – совсем другое дело. В Киеве происходила резня – красные, белые, интервенция, блокада. Доктору Розенцвейгу и его жене удалось бежать, захватив с собой Сашу. Они прибыли в Париж чуть живые. По мере того как Саша рос, ссоры между ним и отцом учащались. Подросток был вспыльчив и полон горечи. По вине родителей он остался без родины… Не иметь родины! Это так же ненормально, как не иметь матери! А у Саши была мать, мать, обожавшая своего сына. Подумать только, что это она родила эдакого красавца, перед которым, как ей чудилось, не сможет устоять ни одна женщина: какие у него глаза, мускулы, голос, смех… Саша снисходительно принимал заботы матери и мучил ее. А к отцу он испытывал только презрение и отвращение. В отце его все раздражало, даже сила воли, проявленная доктором, когда он заново сдал все экзамены на медицинском факультете, чтобы получить диплом и право практики во Франции. – Политическая эмиграция всегда существовала, – говорил отец. – В этом нет ничего позорного и унизительного. Я ненавижу большевиков, и Советский Союз не может быть мне родиной… Как не была для меня родиной и Россия, где убили во время погрома моих родителей… – Твоя родина всегда будет там, где ты сможешь зарабатывать деньги, – ответил ему однажды Саша. – Вон! – зарычал отец. – И не смей клянчить у меня эти деньги… Как ненавидел Саша своего отца! «Убир-р-райся!» – вот уже семнадцать лет, как его отец живет во Франции, а все еще не умеет произносить как следует звук «р». В разговоре делает ошибки. «Убир-р-райся!» Развалившись на своей узкой и жесткой постели, Саша курил папиросу за папиросой. Он ненавидел свою кровать, свою комнату, квартиру, дом… Приемная с тремя жалкими креслами из поддельной кожи и репродукциями Дега на стене… Почему именно Дега? А старые номера журналов на круглом столике… Он ненавидел длинный темный коридор, который пропах супом – вечно этот суп из капусты и рубленые котлеты, а Саша, как истый француз, любил только бифштексы с жареной картошкой. Стол в столовой, покрытый ковром, который то снимали перед едой, то снова стелили… Скатерть с пятнами, салфетки в кольцах, диванчик, на котором спала бабушка. Была ведь еще и эта напасть – бабушка. Комната, которую Саша так ненавидел, досталась ему после жестокой борьбы – за счет бабушки. Что касается сестры Саши Мишелины – Мишу, моложе его на два года, которая родилась уже здесь, во Франции, то она спала в конце коридора «в шкафу», как она говорила, – в закутке, из которого кровать высовывалась в коридор. Все было безобразно в этой квартире, которая была как-то бессмысленно растянута в длину: бесконечный коридор, грязные крашеные стены, закопченные, облупившиеся потолки с черными пятнами пыли над батареями… Почему все обязательно должно было быть безобразным? Можно ведь быть бедными и иметь вкус! Ни одной красивой вещи во всем доме… «Я не выношу уродства!» – говорил Саша матери, если она пыталась остановить его, когда он с пятнадцати лет начал по вечерам уходить из дому. Саша уходил каждый вечер. Мать вложила все свои надежды и сбережения в диван-кровать, книжный шкаф и бюро, которыми она обставила комнату Саши. Со свойственными любящим матерям иллюзиями она серьезно надеялась, что мебель поможет ей удержать сына дома. Но Саша, как и раньше, продолжал уходить и имел еще жестокость сказать матери, что с помощью стола и стула с улицы Сент-Антуан[21] нельзя создать гармоничного интерьера… И что ни обивка из зеленого репса на диване-кровати, ни обтрепанный плюшевый коврик, который она принесла сыну из своей супружеской спальни, не могут придать его комнате фешенебельного уюта. Все это не скроет стен невыразимого грязно-коричневато-бежево-серого цвета и потолка, на лепных украшениях которого скопилась многолетняя копоть. Тем не менее он попытался заставить мать купить занавеси и новую лампу на бюро вместо лампочки с рефлектором, которую ему приходилось прикреплять целой системой веревок. «Скупость отца переходит все границы!» – говорил Саша… Мать обещала помочь, но, и сдав экзамены на аттестат зрелости, Саша все еще не получил ни занавесей, ни лампы. А чего стоила драма с телефоном, который находился в кабинете отца, так что в часы приема Саша не мог им пользоваться! На все его жалобы мать отвечала тиком в щеке, все усиливавшимся по мере того, как проходили годы и усугублялись семейные раздоры. Итак, светлый дуб не помог. Саша уходил и пропадал до поздней ночи. Разве мог светлый дуб смягчить его отвращение к друзьям родителей – эмигрантам, кое-кто из которых доходил до того, что говорил по-еврейски. Что мог поделать Саша с Мишу, которая чувствовала себя дома как рыба в воде, за столом без конца рассказывала растроганным родителям истории о герлскаутах, а дружила только с еврейскими девочками. У Саши не было друзей евреев. После того как он переменил лицей и ему уже нечего было бояться разоблачений Сержа, он завел друзей по своему вкусу. Мать не ошибалась: Саша подростком был удивительно хорош собой. Большие серые глаза, прямой нос, цвет лица, как у молоденькой девушки, и при этом сложен, как атлет. И он не был лентяем, у него была поразительная память и способности к некоторым наукам, особенно к истории: он знал всех королей Франции на память, как если бы они были членами его семьи. В новом лицее, где не было Сержа, Саша сразу сблизился с группой детей из «хороших семейств». Среди них идеалом для него стал Гюи. Саша обожал Гюи до боли, которая заставляла его сжимать зубы и кулаки. У Гюи было все, чего не было у него – Саши. Знатное имя, неразрывно связанное с французской землей, подлинные предки, исторический замок, много денег. А у Саши в подтверждение его россказней, без которых он умер бы от стыда, была только привлекательная внешность. Может быть, именно из-за этой внешности оказалась возможной его дружба с Гюи. Саша проводил каникулы в семье Гюи. Родители Гюи, у которых он был единственным сыном, с удовольствием наблюдали, как мальчики ездили верхом, играли в теннис или боролись. Они смеялись над политическими убеждениями подростков: в семнадцать лет мальчики перестают играть в индейцев, в двадцать – они становятся «королевскими молодчиками» или уже перестают ими быть… Надо, чтобы молодежь перебесилась. Сами они интересовались литературой и искусством и признавали только интеллектуальное превосходство. За столом отец Гюи вызывал мальчиков на политические разговоры из одного только удовольствия полюбоваться их юным пылом; его забавляли дифирамбы, расточаемые Гюи и Сашей графу Парижскому, их выпады против «метеков» и евреев. Причем Саша проявлял наибольшую горячность. А когда «королевские молодчики» выходили на бульвары с криком: «Францию французам!» – Саша был деятельнее и крикливее всех. «Смерть евреям!» – кричал Саша, и полицейский комиссар, проверявший для проформы документы молодых людей, когда их приводили в участок после очередной вылазки, пожимал плечами, отдавая нансеновский паспорт этому красивому парню, который надрывал себе глотку и рисковал быть побитым, требуя, чтобы Франция принадлежала французам. Поступив в университет, Саша переехал в отель. Он учился на юридическом факультете, так же как Гюи; кстати, Гюи платил за его комнату в комфортабельном небольшом отеле на авеню Оперы – Саша, конечно, не собирался жить в Латинском квартале! Никогда ни Гюи, ни другие сверстники не приходили к Саше домой, – он рассказывал им об удрученном состоянии отца, бывшего гвардейского офицера, который стыдился бедности и убожества… Если бы Саша догадывался, если бы он только мог предположить, что Гюи знал… Гюи был существом исключительным. Он не сказал Саше, что встретил его однажды в ресторане, где Саша праздновал чье-то рождение с родителями и их друзьями – единственный случай в своем роде. Гюи понял все, но ничего не сказал. А потом Гюи убили на войне, и Саша так никогда и не узнал, какого друга потерял в нем. Саша без устали развлекался. Он был рожден для кутежей. Незаменимый сотрапезник, дамский угодник, в пять часов утра он был свеж, как роза, и готов начать все сначала и продолжать без конца – и пить, и ходить по публичным домам, и играть на бильярде, и ехать на Центральный рынок, чтобы поесть там лукового супа, и организовать налет на помещение коммунистической партии, и дергать за бороду всех встречных бородачей… Он был чемпионом глупых и опасных пари… Когда не было Саши, его компания не знала, чем себя занять, чем развлечься. Вдруг Сашей и Гюи овладел азарт, и страсть к игре целиком и окончательно их поглотила. Они играли в закрытом клубе. Вскоре у Саши случилась неприятная история, долги, которые Гюи нечем было заплатить. Надо было во всем признаться отцу, а Гюи этого не хотел. Тут подвернулась война. И Есе в общем сошло бы прекрасно, если бы родители Саши еще раз не сыграли с ним злой шутки, оказавшись в концлагере. Мишу, уже вышедшая замуж, бежала с детьми в южную зону. Вернувшись из лагеря, Саша, бродя по улицам и не находя себе пристанища, встретил одного журналиста, отца своего соученика по лицею. Сын журналиста был убит, и, воспользовавшись волнением, охватившим при встрече с ним отца, к тому же еще и пьяного, Саша провел у него первую по возвращении ночь в Париже. Потом… Потом, чтобы тот оставил его у себя – идти-то ему было некуда! – Саше пришлось решиться на унизительное признание – рассказать, что его родители были заключены в лагерь, что прибалтийские бароны существовали только в его, Сашином, воображении и что ему теперь приходится скрываться. Ему ничего не оставалось, как признаться во всем человеку, который был ярым роялистом и антисемитом. Но у Саши не было выбора… Первые дни он жил в постоянной тревоге: что, если старик его выдаст? Но тот его не выдал. Он был абсолютно одинок, убит горем и после смерти сына пил горькую. «Ты можешь остаться здесь», – сказал он в первый вечер и втолкнул Сашу в комнату, которая выходила во двор. Должно быть, там раньше жил его сын. В скромной квартирке царил чудовищный беспорядок, везде валялись окурки и пустые бутылки. Саша провел здесь долгие месяцы. Он научился пить. И работать за старика, который все больше и больше спивался, – его грозили выгнать из редакции. Потерять во время эвакуации жену, потом сына, погибшего на фронте, а теперь быть вынужденным работать в гнусной нацистской газетенке… от всего этого старик обезумел. Этот реакционер под носом у немцев скрывал еврея, родители которого были в концлагере, и делал он это скорее всего ради родителей, потому что сына он презирал и называл его не иначе, как паршивцем… Ирония заключалась в том, что этот антисемит и реакционер стал союзником преследуемых, тогда как преследуемый, Саша, стоял за преследователей. Когда старик встретил Сашу на Монмартре выпивающим в компании эсэсовцев, он выгнал его. Но Саша к тому времени нашел другое прибежище, да и Освобождение было уже близко. После Освобождения дело могло обернуться для Саши скверно… Поступили обвинения бывших заключенных Сталага, находившихся там вместе с Сашей. Деятельность Саши в Париже во время оккупации оставалась неясной. Но судьба несчастных родителей, отравленных газом, охраняла их непутевого сына, обвинения разбивались об еврейскую фамилию – Розенцвейг – и душегубку. Саша переживал в это время приступы отчаяния, доходил до мысли о самоубийстве… Он был жестоко одинок. Гюи исчез где-то на полях битвы во Франции, банда «королевских молодчиков», и до войны не слишком дружная, теперь окончательно распалась – одни утихомирились, другие на время притаились. Саша предложил свои услуги левой газете – старик научил его ремеслу журналиста, – и его приняли, чтобы помочь парню, родители которого были удушены в нацистском лагере. С течением времени и изменением обстоятельств он перешел в другие газеты, более доходные. Почему ему было этого не сделать, он ведь не был коммунистом. И «прогрессивным» его тоже нельзя было назвать. Ему поручили дневник происшествий, судебную хронику… И, наконец, он поступил в качестве светского хроникера в газету с большим тиражом. Он занимался remake'ом[22], историческими романами, используя светскую хронику. «Светская бригада»[23], – острил его зять, муж сестры Мишелины – Мишу. Мишу, вернувшись из южной зоны, заняла их старую квартиру и предложила Саше комнату для прислуги на шестом этаже, чтобы он не разорялся на номер в скверном отеле. Больше она ничего не могла для него сделать, у нее была семья: двое ребят и муж-ученый – сухой и сдержанный человек, у которого вовсе не было чувства долга в отношении родственников! Бюро из светлого дуба, которое продолжало стоять на своем месте в бывшей Сашиной комнате, было слишком велико для его теперешней норы, но туда перенесли его кровать, которая показалась ему еще более жесткой и неудобной, чем в былое время. Бюро из светлого дуба служило профессору, мужу Мишу, а над ним – над Сашиным бюро – висели теперь на стене вместо семейных портретов Маркс и Сталин. Но сейчас Саше и это было безразлично… Не то чтобы он их любил, коммунистов, просто ему было на них наплевать. Как и на все остальное. Слишком он много испытал. Когда профессор был в Сорбонне, в часы его лекций, Саша спускался к Мишу. Они усаживались в кухне за некрашеным столом, и Мишу приготовляла чай по-русски и гренки с вареньем. Маленькая, угловатая, чернявая Мишу стала большой полной женщиной. У нее была нечистая кожа, как у многих брюнеток, и всегда растрепанные волосы, словно она только что встала с постели. Ее голос стал походить на голос их покойной матери, хотя она произносила «р» на французский лад. Она так же, как и ее мать, верила, что дети считают ее своим лучшим другом, что они ей поверяют все свои тайны. Саша с удовольствием приходил к сестре на кухню, он теперь любил чай по-русски, холодные котлеты и голос Мишу с интонациями матери. В этой квартире, где он провел детство, хотя она была все такой же грязной и безобразной, он чувствовал себя почти дома. Это было что-то вроде родины, с тайной взаимосвязью между местом, вещами и человеком, который провел среди них все свое детство… Дети Мишу – мальчик и девочка – бегали по Парижу, у них были друзья и интересы, о которых мать даже не подозревала. Племянник и племянница, росшие у Саши на глазах, не обращали на него никакого внимания: «Добрый день, дядя Саша, добрый вечер, дядя Саша»… Приходящая прислуга, которую Мишу посылала время от времени убирать у Саши, беспокоилась о детях, родившихся при ней. Она рассказывала «бедному мосье Саше» – она всегда называла его «бедный мосье Саша», – что в один прекрасный день мадам и мосье дождутся от детей неприятностей. Они не понимают, что делают, когда соглашаются, чтобы мальчики и девочки жили вместе в лагерях, покупают детям скутер и разрешают носиться на нем перед домом, по всему бульвару Распай, так что треск доносится до самого Лион-де-Бельфор! Даниэль правит, а Натали сидит сзади – Натали всего тринадцать лет, она ходит в шотландских штанах и черных чулках – настоящий клоун! И если бы еще все это делалось шито-крыто, но нет, безобразничают у всех на глазах, все их видят: жильцы, лавочники и уж, конечно, консьержка. Наверное, это дети сказали молодым людям из своей компании, что на шестом этаже, рядом с Сашей, есть свободные комнаты. Там уже начали ремонт. Прислуга выражала Саше соболезнование, что он не может воспользоваться освободившимися комнатами, там ему было бы так хорошо! Только одна эта женщина и жалела «бедного мосье Сашу». Она же занималась его бельем, гладила время от времени его пиджак из твида, фланелевые брюки и смокинг хорошего покроя, который для светского хроникера такой же рабочий инструмент, как скрипка для скрипача. Благодаря ее заботам, когда Саша появлялся в свете, у него был вовсе не жалкий вид; может быть, он был немного молчалив, немного желт из-за больной печени, но нисколько не жалок. А когда он выигрывал в клубе, к нему возвращалась его былая жизнерадостность. Саша жаловался и скрипел зубами только наедине с самим собой. «Да, – говорил он себе, особенно по утрам, когда его будил шум за стеной, – я не имею права даже на мизерную, но спокойную комнату для прислуги…» И жалобам не было конца. Саша оценил своего умершего соседа только тогда, когда его потерял. Когда этот сосед был жив, он все равно шумел не больше, чем мертвец. Теперь, когда его не стало, Саша обнаружил, как тонка перегородка, отделявшая его от соседей. С тех пор как Саша работал в вечерней газете, он все чаще стал ходить в клуб, потому что мог сдавать свои заметки по утрам. Но теперь ему не помогало, что его образ жизни не совпадает с обычным: рядом шел ремонт, – рабочие, черт их возьми, стучали, пели, разговаривали, – и Саше все было слышно! Когда в полдень Саша выходил в коридор, он видел их в проеме снятой с петель двери – старик и его подручный, оба в одежде цвета извести, забрызганные белым по белому от головы до эспадрилий на ногах. Они сидели на ящике, зажав литр вина между коленями, и старательно жевали, высоко подняв локоть и держа наготове нож, которым по кусочку отрезали колбасу. От этого зрелища Саша чувствовал физическое недомогание: он был антирабочим, как другие бывают антисемитами. Однажды Саша увидел в том же дверном проеме молодую парочку: девушку и юношу, которые любовались белыми стенами. На ней были балетные туфельки, лодочки без каблука, которые так идут очень молодым и очень стройным девушкам, в них все они выглядят моложе пятнадцати лет. Прямые волосы дождем падали на плечи, тоненькая талия, восхитительная грудь под тесно облегающей черной фуфайкой, – это был прелестный экземпляр ходячей модели 1950 года. Парня Саше не удалось разглядеть, он увидел только его большую руку на плече у девушки и широкую, крепкую спину. В этот день, вернувшись домой, Саша, как только положил портфель, подошел к маленькому зеркалу: да-а-а… если так будет продолжаться, он скоро станет лысым. Волосы потускнели, и спереди в них появилась какая-то курчавость – наверное, именно эти и выпадут раньше других. Его прекрасные, такие большие, такие серые глаза налились кровью, да едва ли они и были еще серыми, большими и прекрасными. Он слишком часто пропускал стаканчик в баре, держал спиртное и дома и тоже выпивал по стаканчику, приходя и уходя, – это отмечало время. Если бы хватило денег, он постепенно спился бы, хроническое безденежье в этом смысле было полезно. Саше вовсе не хотелось умереть от цирроза печени, и он предпочел бы не пить. Если бы Мишу не была, как всегда, растяпой, она познакомила бы его со своей лучшей подругой, весьма состоятельной вдовой фармацевта… Саша не видел другого выхода, кроме женитьбы на деньгах, но при такой морде с этим надо было торопиться. Он проводил ночи в клубе не потому, что питал иллюзии насчет подобного способа выйти из затруднения, наоборот, если бы не проигрыши, он жил бы безбедно. Саша был силен в бридже и покере, но любил только баккара, а игрой в баккара не прокормишься. Но ему нравилась лихорадочная атмосфера игры… С некоторого времени он стал ходить в тот самый игорный дом, где бывал с Гюи, когда они были студентами, и где с ним случилась неприятность… С тех пор утекло много воды, она многое смыла в памяти людей, и от Сашиных неприятностей в клубе осталось только воспоминание, что мосье Розенцвейг был старинным завсегдатаем этого дома. Он приходил в смокинге – и это нравилось, – выпивал стаканчика два в баре, чем-нибудь закусывал и садился за карточный стол. Ему случалось делать большие ставки и выигрывать, но он не успокаивался, пока не спускал всего выигрыша и даже немного более того. Вот ему и приходилось давать как можно больше материала в газеты – ведь есть-то все-таки надо каждый день. Но с некоторого времени у Саши появилась новая страсть, ради которой он оставлял даже игру: Саша начал писать. Писать по-настоящему. Не те ежедневные заметки, которые он должен был поставлять в хронику, и не подробные истории о любовных связях и смерти Гитлера или частной жизни наложницы Короля Солнца или стального магната… Саша начал писать для себя. И это его увлекало, как бывало вино, карты или женщины. Хотя о женщинах он теперь думал редко. Да, ежедневные писания так навострили его перо, что он излагал на бумаге со скоростью мысли все, что хотел, – фразы складывались как бы сами собой, механически, машинально: благодаря ежедневной обязательной гимнастике он наловчился исписывать страницы без размышлений и помарок. «Автоматическое письмо»[24]. Только в данном случае наоборот – автоматизм питало не подсознание, а определенные и реальные факты. Подобно тому как наполняют мясорубку мясом или мельницу кофе, Саша наполнял свою голову убийствами или свадьбами, и их описания выходили из-под его пера перемолотыми, готовыми для печати. И вот как-то бессонной ночью, когда он томился в безысходном одиночестве на своем шестом этаже, ему вдруг пришла в голову мысль о запасном выходе – возможности написать роман. Автобиографический. В биографии Саши было достаточно материала, чтобы «оплевать могилы»[25], и он начал писать. Он целиком отдался писанию. И вселенная, которая всегда замыкалась от него, вывешивая надпись: «Only for white people»[26] или «Off limits»[27], то изысканно, то грубо выпроваживая его, оставляя в одиночестве, безродным изгнанником, эмигрантом, отторгнутым от родной почвы… вселенная как бы смягчилась, начала ему поддаваться. Саша писал, стремясь, придерживаться голой истины, не желая ничего прикрашивать. Он смотрелся в зеркало, которое сам отполировал, и отдал свою судьбу и будущее в руки героя, который уже перестал быть самим Сашей. Если бы Дювернуа когда-нибудь последовал совету Патриса и решил воспользоваться биографией Саши Розенцвейга, ему пришлось бы немало потрудиться, чтобы его герой оказался на уровне Сашиного. Вот уже два месяца, как рукопись Саши находилась у издателя. Ожидание ответа, на который становилось все меньше надежды, не способствовало улучшению Сашиного настроения. |
||
|