"334" - читать интересную книгу автора (Диш Томас)

Часть I. Ложь

1. Телик (2001)

Больше всего миссис Хансон любила смотреть телевизор, когда в комнате был кто-нибудь еще, чтобы смотреть вместе, хотя Крошку, если та к чему-нибудь в передаче относилась серьезно – а это могло меняться по сто раз на дню, – в конце концов настолько раздражали материнские комментарии, что миссис Хансон обычно отправлялась на кухню и оставляла Крошку с теликом наедине или же к себе в спальню, если Боз не оккупировал ту под свои эротические занятия. Так как Боз был помолвлен с девушкой по коридору напротив и поскольку в квартире едва ли нашелся б хоть один угол, который он мог бы с полным правом назвать своим, не считая разве что ящика в секретере, обнаруженном в комнате мисс Шор, так почему бы, собственно, миссис Хансон не уступить ему спальню, когда ни она, ни Крошка той не пользуются.

С Бозом, когда тот не был занят делами амурными, и с Лотти, когда та закидывалась не настолько, чтобы пятнышки на экране переставали сливаться в картинку, ей нравилось смотреть мыльные оперы. “Пока Земля еще вертится”, “Клиника для безнадежных”, “Жизненный опыт”. Все трагедии она знала вдоль и поперек, но жизнь, по ее собственному опыту, представлялась куда проще: жизнь – это досуг. Не игра, так как это значило бы, что одни выигрывают, а другие проигрывают; а ощущения столь яркие или угрожающие редко были ей доступны. Это напоминало, как она еще девочкой дни напролет резалась с братьями в “Монополию”: быстро спускала все отели, недвижимость, ценные бумаги и наличность, но ей позволялось до упора двигать по доске свой свинцовый линкорчик, набирать двести долларов, выпадавшие на “азартные игры” или “объединенный благотворительный фонд”, попадать в “тюрьму” и вызволять себя оттуда. Она никогда не выигрывала, но не могла и проиграть. Просто наматывала круги. Жизнь.

Но еще больше, чем с собственными детьми, ей нравилось смотреть ящик с Ампаро и Микки. Особенно с Микки, потому что Ампаро уже начинала выказывать пренебрежение к программам, которые нравились миссис Хансон больше всего – старым мультикам и куклам в пять-пятнадцать. Трудно сказать, почему. Дело не только в том, что миссис Хансон так уж безумно нравилось наблюдать реакцию Микки, потому что Микки редко афишировал свои реакции. Уже в пять лет он мог быть поинтровертней собственной мамаши.

Часами прятаться в ванной, потом – разворот на сто восемьдесят градусов – описаться от восторга. Нет, она честно любила телепередачи ради них самих – голодные хищники и везучая дичь, добродушный динамит, разлетаются обломки скал, валятся деревья, визги и клоунское шлепанье на зад, дивная всеочевидность. Она не была глупа, отнюдь, просто ей нравилось смотреть, как кто-нибудь крадется на цыпочках, и вдруг как гром среди ясного неба: Трах! Бах! нечто громадное обрушивается на доску “Монополии”, безвозвратно разметав фишки. “У-у-у!” – гудела миссис Хансон, а Микки отстреливался: “Дин-дон!” – и принимался неудержимо хихикать. Почему-то на свете не было ничего смешнее, чем “дин-дон”.

– У-у-у!

– Дин-дон!

На чем и расходились.


2. “Эй-энд-Пи” (2021)

Так хорошо ей не было уж и не упомнить с каких пор, жаль только, все ненастоящее – ряды, штабеля и пирамиды консервов, чудесные картонки моющих средств и сухих завтраков – по целому ряду почти на каждый! – полка с молочными продуктами и всевозможное мясо в неисчислимых разновидностях. Труднее всего верилось в мясо. Конфеты, опять конфеты, а после всех конфет – гора сигарет с табаком. Хлеб. Некоторые торговые марки были знакомы до сих пор, но эти она пропустила и кинула в тележку – наполовину полную – буханку “Чудо-хлеба”. Хуан толкал перед ней тележку, двигаясь в такт едва слышным мелодиям, что витали в музейном воздухе подобно туману. Он завернул за угол к овощному отделу, но Лотти осталась, где стояла, притворяясь, будто разглядывает обертку второй буханки. Она зажмурилась, пытаясь изъять это мгновение с полагающегося ему места в череде всех прочих мгновений, чтоб оно осталось с нею навсегда, как пригоршня камешков с обочины проселочной дороги. Она выхватывала детали из контекста – безымянная песня, губчатая фактура хлеба (забыв на секундочку, что это не хлеб), вощеная бумага, трень-брень кассовых аппаратов на контроле у выхода. Еще были голоса и шаги, но голоса и шаги есть всегда, так-то бесполезны. Настоящая магия, которой ни в коем случае нельзя упустить, просто в том, что Хуану хорошо, интересно и он не прочь провести с ней, может, целый день.

Беда в том, что когда столь усердно пытаешься остановить поток, тот просачивается сквозь пальцы, и остаешься стискивать воздух. Она станет занудничать и скажет что-нибудь не то. Хуан взорвется и уйдет, как в прошлый раз, неуклонным курсом на какой-нибудь листок дикого клевера в безумной дали. Так что она отложила на место так называемый хлеб и подставилась – дабы в корне пресечь злобные крошкины инсинуации – солнечным лучам “здесь и сейчас” и Хуану, который стоял в овощном отделе, поигрывал морковкой.

– Готов поклясться, это морковка, – произнес тот.

– Не может быть. Если это морковка, тогда ее можно съесть, и, значит, это не искусство.

(У входа, пока они ждали тележку, механический голос разъяснял им, что они увидят, и как к этому относиться. Перечислялись различные компании, оказавшие содействие, упоминались совсем уж экзотические продукты, вроде крахмала для стирки, и называлось, во сколько обошлось бы среднему гражданину приобрести бакалейных товаров на неделю, в пересчете на теперешние деньги. Затем голос предупредил, что все это муляжи – консервы, картонки, бутылки, дивная мясная вырезка, все-все-все, как бы убедительно ни смотрелось, только имитация. И под конец, если вы все еще не отказались от мысли стянуть что-нибудь хотя бы как сувенир, голос объяснял, как работает сигнализация – химически.)

– Пощупай, – сказал он.

На ощупь это была самая настоящая морковка, не слишком свежая, но съедобная.

– Пластик какой-нибудь, – настаивала она, верная автогиду.

– Ставлю доллар, что это морковка. На ощупь, по запаху... – Он приподнял ту на уровень глаз, оценивающе прищурился и откусил. Та хрустнула. – Говорю же, морковка.

Обступившие поглазеть как один удрученно вздохнули – реальность вторглась туда, где ей совершенно не место.

Подоспел охранник и объявил, что они должны уйти. Им даже не позволяется унести то, что они уже отобрали на промежуточном кассовом контроле. Хуан устроил скандал и потребовал деньги назад.

– Где в этом магазине заведующий? – голосил он, Хуан, прирожденный забавник. – Хочу говорить с заведующим! – В конце концов, только чтоб отвязаться, им возместили стоимость обоих билетов.

В течение всей сцены Лотти хотелось сквозь землю провалиться, но даже потом, в баре под взлетным полем, она не решилась ему перечить. Хуан прав, охранник – сукин сын, в музей надо подложить бомбу.

Он пошарил в кармане куртки и извлек морковку.

– Это морковка, – хотелось ему знать, – или не морковка?

Она послушно отставила пиво и откусила кусочек. Вкус был совершенно пластиковый.


3. Белый халат (2021)

Крошка попыталась сосредоточиться на музыке – музыка составляла в ее жизни самое главное, – но в голову лезла только Януария. Лицо Януарии, полные руки ее, розовые ладони, затвердевшие от мозолей. Шея; свившиеся узлами мускулы по капле истаивают под напором крошкиных пальцев. Или, в обратную сторону: массивные бедра, сжимающие мотоциклетный бензобак, голая черная кожа, голое черное железо, ленивое головокружительное урчанье, пока не сменится свет, а мгновеньем раньше, чем зажжется зеленый, с ревом рвануться по автостраде, ведущей... Какой может быть достойный пункт назначения? Алабама? Спокан? Южный Сент-Пол?

Или: Януария в халате медсестры – облегающем, тщательно отутюженном, ослепительно-белом. А Крошка – в машине скорой помощи, внутри. Белая шапочка елозит по низкому потолку. Она предложит ей мягкую кожу у сгиба локтя. Темные пальцы ищут вену. Смочить спиртом, секундный озноб, укол, и Януария улыбается: “Знаю, больно”. На этом месте Крошке хотелось бухнуться в обморок. Бухнуться.

Она извлекла из ушей затычки-наушники – музыка продолжала неслышно крутиться в своей пластиковой коробочке, – потому что с проезжей части перестроилась в ближний ряд машина и притормозила возле низкого красного автомата. Януария тяжеловато выбралась из будки, взяла у водителя карточку и вставила в кредитное гнездо, которое отозвалось: “Динь”. Работала она, как модель на витрине, ни на секунду не останавливаясь, не поднимая глаз, в своей собственной вселенной, хотя Крошка знала, что та знает, что она здесь, на скамейке, смотрит на нее, жаждет ее, на грани обморока. “Оглянись! – что было сил мысленно обратилась она к ней. – Воплоти меня!”

Но мерно текущий между ними поток машин, грузовиков, автобусов и мотоциклов развеял мысленное послание, словно дым. Может, какой-нибудь водитель по ту сторону будки, ярдов за дюжину, ощутив внезапную панику, на мгновение оторвет взгляд от дороги, или женщина, возвращаясь с работы на 17-м автобусе, подивится, что это вдруг ей вспомнился парнишка, которого она вроде любила двадцать лет назад.

Три дня.

И каждый день, возвращаясь с этой вахты, Крошка проходила мимо неприметного магазина с начерченной явно от руки вывеской “Майерс. Форма и атрибутика”. В витрине пыльный усатый полицейский, явно иногородний (судя по нашивкам на мундире, не нью-йоркским), робко потрясал деревянной дубинкой. С его черной портупеи свешивались наручники и газовые гранаты. Касаясь полицейского, но как бы его не замечая, обтянутый ярко-желтой с черными полосками резиной пожарник (еще один иногородний) улыбался сквозь бороздчатое стекло высокой чернокожей девушке в белом сестринском халате в окне напротив. Крошка проходила мимо, медленно шагала до светофора, потом – как пароход, когда у того глохнет двигатель, и он не в силах справиться с течением – отдрейфовывала назад, к витрине, к белому халату.

На третий день она зашла в магазин. Звякнул колокольчик. Продавец спросил, чем он может помочь.

– Мне нужен... – она прочистила горло, – ...халат. Для медсестры.

Продавец снял со стопки противосолнечных шапочек узкую желтую мерную ленту.

– У вас... двенадцатый?

– Нет... На самом деле это не для меня. Для подруги. Я сказала, раз все равно буду проходить мимо...

– В какой она больнице? Ведь всюду какие-то свои требования, по мелочам.

Крошка взглянула в его старо-молодое лицо. Белая рубашка, воротничок слишком тесен. Черный галстук повязан маленьким аккуратным узлом. Почему-то казалось, что он, как и витринные манекены, тоже в форме.

– Не больница. Клиника. Частная клиника. Она может носить... что хочет.

– Хорошо, хорошо. И какой у нее размер, у вашей подруги?

– Большой. Восемнадцатый? И рост высокий.

– Ладно, пойдемте, покажу, что у нас есть. – И он повел экстатически восторженную Крошку в глубь магазинного полумрака.


4. Януария (2021)

С Крошкой она познакомилась в Прибежище, на открытом сеансе, куда пришла вербовать, а оказалась самым постыдным образом завербована сама – до слез и далее, до исповеди. О чем без утайки поведала на следующем собрании ячейки. Кроме нее, в ячейку входили еще четверо, всем за двадцать, все очень серьезные, хотя интеллектуалов или даже с незаконченным высшим – ни одного: Джерри и Ли Лайтхоллы, Ада Миллер и Грэм Икс. Грэм был связным со следующим звеном организации, но никак не “груплидером” (что их не устраивало категорически – это пирамидальная структура).

Ли, толстый, черный и говорливый, сказал то, о чем думали все: что испытывать эмоции и проявлять их – значит, двигаться в самом что ни на есть здоровом направлении.

– Если ты ничего не рассказала про нас.

– Нет. Речь шла только о сексуальном. Или личном.

– Тогда не понимаю, зачем ты выволокла это сюда.

– Рассказала б, Яна, ты нам побольше, – мягко предложил Грэм в своей обычной манере.

– Ну, в Прибежище они занимаются вот чем...

– Милая, мы все были в Прибежище.

– Ли, какого хрена наезжаешь? – сказала его жена.

– Нет, Ли прав – я только зря отнимаю время. Короче, я была там пораньше, приглядеться к ним, пока рассаживаются, и как только она появилась – звать ее Крошка Хансон, – тут же было ясно, что она не из завсегдатаев. По-моему, она тоже сразу меня заметила. Как бы то ни было, мы начали в одном кружке – держаться за руки, дышать по команде и все такое прочее. – Обычно столь долгое повествование Януария непременно сопроводила бы определенным количеством ненормативной лексики, но в данный момент любое битие себя пяткой в грудь заставит ее выглядеть только еще глупее. – Потом она стала массировать мне шею, не знаю, как-то по-особенному. А я расплакалась. Ни с того ни с сего – расплакалась.

– Торчала на чем-нибудь? – спросила Ада.

Януария, которая среди них на этот счет была строже всех (даже коффе не употребляла), имела законные основания взбрыкнуть:

– Да, на твоем вибраторе!

– Ну, Яна... – укоризненно произнес Грэм.

– Но она – заторчала просто по-черному. Завсегдатаи тем временем роились вокруг, как стая вампиров. Большинству из них только того там и надо – крови и грязи. Так что мы всех послали и уединились в боковой будочке. Я думала, ну, подлижемся там, и все – но вместо этого разговорились. То есть говорила я – она слушала. – Ей четко помнился ком стыда, как боль от внезапного глотка воды, тут же набухший, когда хлынули слова. – О своих родителях, о сексе, об одиночестве. И все такое прочее.

– Такое прочее, – ободряющим эхом отозвался Ли. Януария собралась с силами, сделала глубокий вдох.

– О родителях я объясняла, что они республиканцы, и ничего тут, конечно, такого, просто я совершенно не умела соотносить сексуальность с любовью, потому что они оба мужчины. Теперь-то кому какое дело. А об одиночестве я сказала... – она пожала плечами, но в то же время зажмурилась, – ...что мне одиноко. Что всем одиноко. Потом опять расплакалась.

– Тем-то сколько охвачено.

Она открыла глаза. Похоже, никто на нее не сердился, хотя последнее из сказанного вполне могли расценить как обвинение.

– И так – весь хренов вечер, до упора.

– О ней ты так ничего и не рассказала, – заметила Ада.

– Звать ее Крошка Хансон. Она говорит, что ей тридцать, но я сказала бы тридцать четыре, если не старше. Живет где-то на востоке, на одиннадцатой, я записала адрес, с матерью и еще целой кучей народа. Семья. – Именно такому, если копнуть поглубже, организация сильнее всего себя и противопоставляла. Авторитарные политические структуры существуют лишь благодаря тому, что люди морально подготовлены авторитарными семейными структурами. – И не работает, живет только на пособие.

– Белая? – поинтересовалась Джерри. В группе она была единственная нецветная, так что с ее стороны вопрос прозвучал крайне дипломатично.

– Как снег.

– Политикой интересуется?

– Ни хрена. Хотя, по-моему, ее можно к этому подтолкнуть. Или, если подумать...

– А что ты к ней чувствуешь сейчас? – спросил Грэм.

Он явно думал, что она втюрилась. Так как? Может быть. А может быть, и нет. Крошка заставила ее лить слезы; она хочет отплатить ей той же монетой. Да и, в любом случае, что такое чувства? Слова, проплывающие в голове, или гормоны в какой-нибудь железе...

– Не знаю, что я чувствую.

– И что ты хочешь, чтобы мы тебе сказали? – спросил Ли. – Видеться вам или нет? Любишь ты ее или нет? Правильно ли это? Да Боже ты мой! – Это, добродушно колыхнув всем своим жиром. – Пожалуйста, вперед. Развлекайся. Долбись, пока крыша не съедет, или хоть вся на слезы изойди, ни в чем себе не отказывай. Почему бы, собственно, и нет. Не забудь только, если влюбишься-таки – конспирация, конспирация и еще раз конспирация.

Все согласились, что это самый лучший совет, и, судя по собственному чувству облегчения, она понимала, что именно это и хотела услышать. Разобравшись с надстроечными явлениями, можно было вернуться к базису – квотам, спадам и причинам того, почему революция, хоть так долго задерживается, неизбежна. Потом они слезли со скамеек и целый час в свое удовольствие раскатывали по площадке. Так вот посмотришь и никогда не скажешь, что они как-то там отличаются от любых других пятерых роллеров.


5. Ричард М. Вилликен (2024)

Сидеть им нравилось в темной фотокомнате, официально – спальне Ричарда М. Вилликена-младшего. Ричард М. Вилликен-младший существовал ради нескольких райсобесовских файлов, хотя в случае необходимости парнишку, откликающегося на это имя, можно было взять напрокат у скольки-то-юродного шурина. Без этого мифического сына Вилликенам ни в жизнь было бы не оставить за собой старую, о двух спальнях, квартиру – после того как настоящие дети зажили своей отдельной жизнью.

Иногда они слушали копирующиеся в данный момент пленки (Вилликен подрабатывал звукозаписью) – Алкана, Готтшалка или Боаньи. Музыка была одним из предлогов – в ряду прочих, вроде приятельства, – чтобы околачиваться рядом. Он же курил, или машинально что-то чертил, или глядел, как упрощает очередной день секундная стрелка. Его предлог заключался в том, что он работает, – и в том смысле, что он копировал пленки, принимал телефонограммы, а иногда на час-другой почти задаром сдавал в аренду сыновнее койко-место, он действительно работал. Но в существенном смысле – нет.

Звонил телефон. Вилликен поднимал трубку и говорил:

– Один-пять, пять-шесть.

Крошка обвивала себя тонкими ручками и смотрела на него до тех пор, пока по опущенному взгляду не понимала, что звонок не из Сиэтла.

Когда отсутствие взаимопризнания достигало совсем уж чудовищных масштабов, затевались милые скромные споры об искусстве. Искусство: слово это Крошка просто обожала (оно витало где-то там, в эмпиреях, вместе с “эпитезой”, “мистикой” и “Тиффани”), а бедный Вилликен никак не мог оставить его в покое. Хоть они и пытались никогда не опускаться до откровенных жалоб, личное, тайное горе-злосчастье, у каждого свое, нет-нет да и находило способ воцариться долгим молчанием или обернуться, слегка закамуфлировавшись, истинной темой немудреных споров – типа, как когда Вилликен, выжатый как лимон, а значит, совершенно серьезно объявлял:

– Искусство? Родная, с искусством все с точностью до наоборот. Это кусочки и ошметки. То, что кажется тебе сплошной поток, мощь...

– И кайф, – добавляла она.

– ...и кайф, на самом деле сплошная иллюзия. Только художник ее не разделяет. Он-то лучше знает.

– Это как считается, что у проституток никогда не бывает оргазма? Беседовала я тут как-то с одной проституткой... не будем называть имен... так она говорила, что у нее каждый раз бывает оргазм.

– Непрофессионально звучит. Когда художник по ходу дела позволяет себе развлекаться, это вредно для творчества.

– Конечно, конечно, это так, – отмахнулась она от идеи, словно крошки с колен стряхивая, – для тебя. Но, по-моему, для кого-нибудь вроде... – она покосилась на аппаратуру, на четыре медленно вращающиеся мандалы “От моря до моря”, – ...Джона Герберта Макдауэлла, например. Для него это должно быть как любовь. Только не к одному человеку, а во все стороны сразу.

Вилликен скривился в гримасе.

– Согласен, искусство сродни любви. Но это не противоречит тому, что я говорил раньше. Все слеплено из кусочков и держится на одном терпении – что искусство, что любовь.

– А страсть? Страсть тут что, совсем ни при чем?

– Только по молодости. – Он милостиво позволил ей самой решать, впору ли ей этот башмак.

Так оно и тянулось спорадическими всплесками полмесяца, если не больше, и все это время он позволял себе одну-единственную сознательную жестокость. Несмотря на всю свою неопрятность – одежда, смахивающая на грязные бинты, жиденькая бороденка, пованиванье, – Вилликен был изрядно уперт и упертость свою проявлял (теперь в домоводстве, как прежде в искусстве) тем, что изничтожал следы собственного нежелательного присутствия, стирал отпечатки пальцев, дабы сбить с толку преследователей. Таким образом, каждый предмет обстановки, которому дозволялось быть видимым, приобретал особую, обостренную значимость, подобно определенному числу черепов в монашеской келье: розовый телефон, продавленная кровать Ричарда-младшего, динамики, длинный, серебристый, выгнутый, как лебединая шея, кран над раковиной, календарь с парочкой, барахтающейся в январских снегах (“Январь – 2024”). Жестокость заключалась в том, что он не переворачивал календаря.

Она ни разу и словом не обмолвилась, хотя могла; скажем, “Вилли, ради Бога, уже десятое мая!”. Вероятно, в той боли, что причиняло календарное напоминание, она нашла для себя некое мученическое удовлетворение. Несомненно, она терзалась. Для него подобные чувства были пустой звук. Вся драма ее покинутости представлялась ему смехотворной. Страданье ради страдания.

Так могло продолжаться до лета, но в один прекрасный день календарь исчез; вместо него висел один из собственных вилликеновских снимков.

– Это твой? – спросила она. Честное слово, он стеснялся. Кивнул.

– Я только вошла, сразу заметила.

Фотография стакана, до половины наполненного водой, на мокрой стеклянной полочке. Второй, пустой стакан отбрасывал тень на белый кафель стены откуда-то из-за пределов кадра.

Крошка подошла ближе.

– Грустно, правда?

– Не знаю, – проговорил Вилликен. Он ощущал смятение, оскорбленность, муку. – Обычно я не люблю вывешивать тут свое. Мертвеет. Но я подумал...

– Мне нравится. Честное слово.


6. Ампаро (2024)

В свой день рожденья, 29 мая, она осознала, что ненавидит мать. В одиннадцать лет. Кошмарное осознание, но Близнецы не умеют обманываться. Восхищаться в маме абсолютно нечем, зато столько всего противного. Она немилосердно наезжает что на саму Ампаро, что на Микки, но хуже всего, когда не рассчитает чего-нибудь с колесами своими дурацкими, и тут же нате-пожалста депрессняк и рассказки-слезогонки о загубленной жизни. Слов нет, жизнь действительно загубленная, только Ампаро ни разу не видела, чтобы мама предприняла хоть какие-то усилия, чтоб ту не загубить. Слово “работа” для нее пустой звук. Даже дома вешает все на бедную старенькую баб-Нору. А сама валяется, как животное какое-нибудь в зоопарке, сопит и только манду свою вонючую почесывает. Ампаро ее ненавидела.

Перед обедом Крошка сказала – иногда у нее тоже получается вышибать слезу, – что им надо бы поговорить, и наплела каких-то не слишком правдоподобных небылиц, чтобы вывести Ампаро из квартиры. Они спустились на пятнадцатый, где китаянка открыла новую лавочку, и Крошка купила шампунь, из-за которого последнее время просто с ума сходила.

Потом наверх, выслушивать неизбежную лекцию. Солнце выгнало на крышу едва ли не полдома, но они умудрились отыскать почти уединенный уголок. Крошка выскользнула из своей блузки, и Ампаро не смогла удержаться от мысли, что с матерью и не сравнить, хотя Крошка была как раз старшая сестра. Ни жира, ни морщин и только самый незначительный намек на огрубление кожи. В то время как Лотти, при том, что стартовое преимущество было целиком на ее стороне, превратилась в жирное чудище. Или, по крайней мере (ну, может, чудище – это она загнула), катится под горку самым что ни на есть кубарем.

– И все? – поинтересовалась Ампаро, когда Крошка выложила последний благовидный предлог для различных Лоттиных отвратностей. – Можно идти домой, должным образом пристыженной?

– Ну, если не хочешь рассказать что-нибудь со своей стороны...

– Кто бы мог подумать, у меня, оказывается, какая-то еще сторона может быть.

– В одиннадцать иметь свою точку зрения уже позволительно.

Ампаро улыбнулась, и улыбка говорила: “старая добрая демократка, тетя Крошка”. Но тут же посерьезнела.

– Мама меня ненавидит, вот и все. – Она привела примеры. Похоже, Крошку примеры не впечатлили.

– Ты предпочитаешь отвечать наездом на наезды – так, что ли?

– Нет. – С прихихиком. – А то бы хоть какое-то разнообразие было.

– Не нет, а да. Ты совершенно кошмарно на нее наезжаешь. Ты тиранишь ее хуже, чем мадам Ой-кто-это – щитовидки.

– Я?! – улыбнулась Ампаро; вторая улыбка была уже осторожней.

– Ты. Даже Микки понимает, только боится говорить, иначе ты и на него напустишься. Мы все боимся.

– Да брось. Ума не приложу, о чем это ты. И все из-за того, что иногда я позволяю себе колкость-другую?

– Иногда? Ню-ню. Ты непредсказуема, как самолетное расписание. Ты ждешь, пока ее не киданет пониже, на самое дно, и тогда бьешь без промаха. Что ты сказала сегодня утром?

– Ничего я такого не говорила сегодня утром.

– Насчет гиппопотама в болоте?

– Так это ж баб-Норе. А она – она не слышала. Как всегда, валялась в койке.

– Она слышала.

– Жаль. Что мне теперь, прощения просить?

– Ей и так тяжело, а тут еще ты.

– А мне легко, что ли? – пожала плечами Ампаро. – Ненавижу день за днем долдонить одно и то же, но я действительно хочу в Лоуэнскую школу. Почему бы и нет? Можно подумать, я прошу разрешения свалить в Мексику и титьки там себе отрезать.

– Согласна. Может, эта школа и хорошая. Но ты и так в хорошей школе.

– Но я хочу в Лоуэнскую. Это начало карьеры – но маме, естественно, не до того.

– Она хочет, чтобы ты жила дома. Это что, слишком жестоко?

– Потому что без меня ей придется наезжать на одного Микки. К тому же прописка у меня все равно остается здешняя, а больше ее ничего не волнует.

Крошка помолчала – вроде бы задумчиво. Чего думать-то? Все так очевидно. Терзалась Ампаро.

– Давай так договоримся, – в конце концов сказала Крошка. – Если обещаешь не строить больше из себя Маленькую Мисс Вредину, я постараюсь, насколько получится, уговорить ее подписать на тебя заяву.

– Серьезно? Честное слово?

– А ты? Честно обещаешь?

– Я буду в ногах у нее валяться. Все что угодно.

– Ампаро, если нет, если ты будешь продолжать в том же духе, что и всегда, поверь мне, я скажу ей, что, по-моему, в Лоуэнской из тебя вытравят весь характер, то немногое, что есть.

– Обещаю. Обещаю быть паинькой, как... как что?

– Как именинный пирог?

– Паинькой, как именинный пирог, вот увидишь.

Они ударили по рукам, оделись и спустились домой, где ее ждал настоящий, довольно невзрачный, довольно убогий именинный пирог. Как ни старайся, а готовить бедная старая баб-Нора просто не умела. Пока они торчали на крыше, появился Хуан – сюрприз куда более приятный, чем все их вшивые подарки. Зажгли свечи, и все запели “С днем рожденья”: Хуан, баб-Нора, мама, Микки, Крошка.


С днем рожденья тебя.С днем рожденья тебя.С днем рожденья, Ампаро.С днем рожденья тебя.

– Загадай желание, – сказал Микки.

Она загадала желание, потом одним решительным дуновением загасила все двенадцать свечей.

– Никому ни слова, – подмигнула ей Крошка, – а то не исполнится.

Собственно, загадывала она даже не Лоуэнскую школу; та была ее по праву. Вместо этого она пожелала смерти Лотти.

Ничто никогда не сбывается так, как хочется. Через месяц не стало ее отца. Хуан, который ни дня в жизни не грустил, покончил с собой.


7. Лен Грубб (2024)

С андерсеновского фиаско прошло несколько недель, и он уверился было уже, что никаких печальных последствий не будет, когда его вызвала к себе “для небольшого разговора” миссис Миллер. В дальней перспективе она представляла собой, конечно, пустое место, едва ли возвышаясь по табели о рангах над средним управленческим звеном, но в самом скором времени миссис Миллер предстояло рецензировать его отчет по практике, что превращало ее пока в пустое место, несколько богоподобное.

Он запаниковал самым позорным образом. Единственное, о чем он мог думать все утро, это что бы надеть, что бы надеть? Остановился он на бордовом свитере в стиле Перри Комо; над воротом выбивался краешек ярко-зеленого шейного платка. Цельно, не игриво, но и не так, чтобы подчеркнуто совсем уж не игриво.

У входа в берлогу пришлось ждать минут двадцать. Вообще-то по части ожидания он был большой дока. Кафе, туалеты, прачечные самообслуживания – жизнь предоставляла достаточно возможностей довести искусство ожидания до совершенства. Но он был настолько уверен, что подпадет под какое-нибудь сокращение, что к концу двадцати минут был как никогда близок к реализации своей излюбленной фантазии на случай кризиса: встать, уйти и закрыть дверь с той стороны. Все двери. Не прощаясь, не оглядываясь. А потом? Вот в чем трудность. После того как закроет дверь, куда ему податься, чтобы собственная личность, толстенное досье целой жизни не громыхало следом, как привязанная к кошачьему хвосту жестянка? Так что он ждал, а потом собеседование закончилось, и миссис Миллер жала ему руку и рассказывала нечто безлично-анекдотическое о Брауне, чья книжка орнаментально валялась у него на коленях. Потом – спасибо, и нет, это вам спасибо, что зашли. До свидания, миссис Миллер. До свидания, Лен.

К чему бы вообще все это? Об Андерсоне она не сказала ни слова, только упомянула мимоходом, что, конечно, бедняге место в “Бельвью” и что подобные случаи время от времени неизбежны, чисто статистически. Рассчитывал он на гораздо худшее, и заслуживал куда меньшего.

Вместо сокращения его ждало новое назначение: Хансон, Нора / в. 1812 /д. 334, 11 вост. стр. Миссис Миллер сказала, что та – милая старушка, “хотя иногда могут быть проблемы”. Но в этом учебном году все, кого ему приходилось вести, как на подбор оказывались милыми старушками и со своими проблемами, потому что в программе у него стояло “Старение, и как с ним бороться”. Единственное, что с этой Хансон сразу нетипичного: под крылышком у нее укрывался весьма внушительный выводок (хотя и не такой многочисленный, как указывалось в распечатке: сын успел жениться), и вряд ли ей должно быть так уж смертельно одиноко. Тем не менее, если верить миссис Миллер, женитьба сына “расстроила” миссис Хансон (зловещее слово!), и вот почему та нуждается в его душевной теплоте и участии четыре часа в неделю. Меры, судя по всему, требовались чисто профилактические.

Чем больше он думал, тем явственней эта миссис Хансон виделась ему предвестником катастрофы. Вероятно, миссис Миллер нуждалась в нем чисто как в прикрытии, чтобы если/когда и эта особа съедет с катушек окончательно, по андерсеновским стопам, виноват был он, а никак не милая старушка со своими проблемами и уж, упаси Господи, не Алекса Миллер. Вероятно, она уже строчит в личное дело меморандум, если не настрочила заранее.

И всё – за какие-то жалкие два доллара в час. Господи Боже, да знай он четыре года назад, во что ввязывается, хрена лысого ушел бы делать “Пи-эйч Ди” с филологии. Лучше учить дебилов читать объявления о найме, чем изображать сиделку при старых психованных маразматиках.

Это мрачная сторона дела. Но была и светлая сторона. К осеннему семестру с нормативом по практике он развяжется. Затем два года плавания в спокойных академических водах, и потом, о счастливый день, Леонард Грубб получит степень, которая, как все мы прекрасно знаем, лишь немногим уступает полной свободе.


8. История любви (2024)

Собес прислал робкого лохматого парнишку с плохой кожей и визгливым среднезападным акцентом. Она так и не смогла добиться от него объяснения, зачем он прислан. Он твердил, что для него это не меньшая загадка, наверняка бюрократа какого-нибудь посетило внезапное озарение, а им расхлебывай, что во всех этих проектах никогда ни малейшего смысла, но, он надеется, она сделает такое одолжение и не будет сильно протестовать. Все равно работа есть работа; к тому же ему это надо для диссертации.

Он учится в аспирантуре?

Да; но, тут же заверил он, никакого исследовательского материала он не ищет. Просто аспирантам суют в зубы подобные назначения, так как нормальной работы на всех не хватает. Вот вам, пожалуйста, государство всеобщего благосостояния в действии. Он надеется, они подружатся.

Проявить недружелюбие миссис Хансон явно не хватало духа, но, поставила она вопрос ребром, как именно они должны дружить? Лен – она все время забывала, как его зовут, а он все время напоминал, что зовут его Лен, – предложил почитать ей книгу.

Вслух?

Почему 6ы и нет? Все равно в этом семестре она по программе. Вещь превосходная.

– Яи не сомневаюсь, – с новой настороженностью произнесла она. – Наверняка узнаю кучу всякого нового. И все же. – Она повернула голову в профиль и прочла золотое тиснение на корешке толстой черной книги, которую он положил на кухонный стол. Какая-то “-логия”. – Даже если так...

– Да нет, миссис Хансон, не эту! – рассмеялся он. – В этой я и сам ни уха ни рыла.

Книжка, которую они будут читать (он достал ее из кармана), входила в семестровую программу по английской литературе. На обложке была нарисована беременная женщина, которая нагишом сидела на коленях у мужчины в синем костюме.

– Какая странная обложка, – сказала она; имелся в виду комплимент.

Лену же послышалась очередная отговорка. Он стал убеждать миссис Хансон, что в книжке ничего из ряда вон, главное только принять авторскую базовую посылку. А так это просто история любви. И всё. Ей наверняка понравится. Всем нравится.

– Вещь превосходная, – повторил он.

Поняв, что он серьезно вознамерился расширять ее кругозор, она отвела его в гостиную и уселась на один угол дивана, а Лена усадила на другой. В сумочке обнаружился оралин. Палочек в упаковке оставалось всего три, так что предлагать ему она не стала и принялась вежливо посасывать. Ее запоздало осенило, и на кончик палочки она пришлепнула призовой кнопарь. На том красовался лэйбл “Не верю!”. Лэйбла Лен не заметил; или не понял шутки.

Он начал читать, и с первой же страницы речь была о сексе. Само по себе это б еще ничего. В секс она верила, секс ей нравился, и хотя она считала, что дело это сугубо индивидуальное, в откровенности как таковой особого вреда не видела. Что вогнало ее в краску, так это что вся сцена происходила на диване, который шатался, так как у него не хватало одной ножки. Диван, на котором сидели они с Леном, тоже был хром на одну ногу и шатался, и миссис Хансон казалось, что не провести определенных параллелей ну никак нельзя.

Диванная сцена тянулась и тянулась. Потом на протяжении нескольких страниц не происходило ничего, сплошные описания и болтовня. Правительству что, некуда больше деньги девать, думала она, чтобы студенты по домам ходили и порнографию людям читали? Разве не в том весь смысл университетов, чтобы занять как можно больше молодежи и проредить рынок рабочей силы?

Но, может, это эксперимент. Эксперимент по образованию взрослых! Стоило мысли прийти в голову, и ни в какое другое объяснение известные факты так здорово не вписывались. В таком свете книжка представилась ей личным вызовом, и она стала слушать внимательней. Кто-то умер, и Линда – героиня книжки – должна была унаследовать целое состояние. В школе с миссис Хансон училась какая-то Линда, но та была черная и соображала довольно туго; отец ее держал две бакалейные лавки. С того времени она это имя терпеть не могла. Лен прервался.

– Давайте дальше, – сказала она. – Мне нравится.

– Мне тоже, миссис Хансон, но уже четыре.

Она чувствовала, что надо бы сказать что-нибудь умное, пока он не ушел, но в то же время ей не хотелось показывать, что она догадалась о цели эксперимента.

– Очень необычный сюжет.

Лен в знак согласия улыбнулся, обнажив мелкие, в пятнах, зубы.

– Я всегда говорила: с хорошей историей любви ничто не сравнится.

И прежде, чем она успела продолжить традиционной хохмочкой (“Кроме разве что капельки похабщины”), Лен подхватил:

– Совершенно согласен, миссис Хансон. Значит, в пятницу в два?

В любом случае это была Крошкина коронная хохма. Миссис Хансон чувствовала, что показала себя далеко не самым выигрышным образом, но Лен уже собирался – зонтик, черная книга, – ни на секунду не прекращая говорить. Он даже не забыл мокрый клетчатый берет, который она повесила просушиться на крючок; мгновением позже отчалил.

Сердце заколотилось у нее в груди, угрожая разнести ребра вдребезги и пополам: тук-тук-бум, тук-тук-бум! Она вернулась к дивану. Подушки с той стороны, где сидел Лен, так и оставались примяты. Внезапно комната представилась ей так, как, вероятно, виделась ему: линолеум настолько грязный, что не разобрать узора, на окнах коркой запеклась пыль, жалюзи сломаны, повсюду кучи каких-то игрушек, ворохи одежды, груды и того и другого вперемешку. Затем, будто бардак был еще недостаточный, из своей спальни, нетвердо ступая, появилась Лотти, обернутая грязной вонючей простыней.

– Молока осталось?

– Молока?!

– Ну мам. Что теперь не так?

– Она еще спрашивает! Да возьми глаза в руки. Можно подумать, тут бомба рванула.

Лотти, смешавшись, выдавила слабую улыбку.

– Я спала. Что, действительно бомба?

Вот ведь дуреха, ну как на нее можно сердиться? Миссис Хансон снисходительно рассмеялась, потом принялась объяснять про Лена и эксперимент, но Лотти успела опять замкнуться в своем мирке. Ну что за жизнь, подумала миссис Хансон и отправилась на кухню развести стакан молока.


9. Кондиционер (2024)

Лотти мерещились всякие звуки. Если она сидела возле стенного шкафа (который когда-то был прихожей), то разбирала, от первого до последнего слова, коридорные разговоры. Из своей спальни она слышала все, что происходит в квартире, – вихрение телевизионных голосов, или как Микки читает своей кукле нотации (думая, что по-испански), или мамочкино лопотанье и бормотанье. Такие шумы отличались в положительную сторону – своим явно человеческим происхождением. А вот следующие за ними вызывали у Лотти страх поистине сверхъестественный: всегда тут как тут, только и ждут, чтобы первые маскировочные звуки сошли на нет, всегда наготове. Как-то ночью, на пятом месяце с Ампаро, она поздно-поздно отправилась гулять, через Вашингтон-сквер, мимо грозной ограды “Нью-Йорк Юнион” и младших в цепи люкс-кооперативов западного Бродвея. Она остановилась у витрины своего любимого магазина, где в люстре темного хрусталя отражались огни фар проезжающих машин. Времени было полпятого, самый тихий утренний час. С ревом пронесся дизельный грузовик и отвернул по Принс на запад. В кильватере его следовала мертвая тишина. Тогда-то она и услышала тот, иной звук, невнятный далекий рокот, вроде первого зыбкого предчувствия – когда скользишь по безмятежной речной глади – водопада впереди по курсу. С того времени далекий шум воды был с ней всегда, то отчетливо, то, словно звезды за пеленой смога, едва различимо, вероизъявлением.

С этим можно было как-то бороться. Хорошим барьером служил телик – когда она могла сосредоточиться и когда сами передачи не раздражали. Или разговор, если ей было что сказать и если находился кто-нибудь выслушать. Но в свое время она явно переслушала мамочкиных монологов и обостренно реагировала на первые же признаки скуки – то есть, в отличие от мамочки, ее не хватало на то, чтобы чесать языком, невзирая на. Книги требовали слишком многого, да и не помогали. Когда-то ее увлекали истории, простые, как дважды два, в комиксах серии “Романтика”, что притаскивала домой Ампаро, но теперь Ампаро комиксы переросла, а покупать их для себя Лотти стеснялась. Да и в любом случае дороговаты они были, чтобы серьезно пристраститься.

Как правило, приходилось обходиться таблетками – и, как правило, удавалось.

Позже, в августе того года, когда Ампаро должна была начать учиться в Лоуэнской школе, миссис Хансон обменяла у Эба Хольта второй телевизор, который черте сколько лет не работал, на кондиционер “Кинг-Кул”, который тоже черте сколько лет не работал, разве что как вентилятор. Лотти всегда жаловалась, как душно у нее в спальне, затиснутой между кухней и гостиной; какой-то воздухоток обеспечивался только фрамугой над дверью, да и то скорее никакой, чем какой-то. Крошка, очередной раз вернувшаяся домой, позвала снизу своего приятеля-фотографа, чтобы тот извлек фрамугу и поставил в проем кондиционер.

Всю ночь кондиционер нежно мурлыкал, периодически сбиваясь на едва слышный фехтовальный круговой батман, вроде усиленных сердечных шумов. Лотти могла лежать в постели часами, когда дети давно уже спали, и только слушать дивный, с синкопами, гул. Тот успокаивал, словно шум волн, и, как в шуме волн, в нем иногда чудились слова или обрывки слов, но как она ни напрягала слух, силясь разобрать, что это за слова, яснее не становилось.

– Одиннадцать, одиннадцать, одиннадцать, – шептал ей шум, – тридцать шесть, три, одиннадцать.


10. Помада (2026)

Она предполагала, что это Ампаро балует с ее косметикой, даже как-то за обедом обронила словцо на сей счет, обычное наставление на путь истинный. Ампаро божилась, что и не притрагивалась, однако впоследствии мазки помады с зеркала исчезли, пудру не рассыпали, проблема снялась. Потом в один из четвергов, вернувшись вся вымотанная после того, как брат Кери так и не проявился (иногда с ним это случалось), Лотти обнаружила, что Микки сидит перед трюмо и тщательно накладывает крем под пудру. Выпученные от неожиданности глаза смотрелись посреди бесцветного на данный момент лица столь нелепо, что она так и прыснула. Микки, продолжая пялиться с прежним комическим ужасом, тоже засмеялся.

– Значит... это что, всю дорогу был ты?

Он кивнул и потянулся за кольдкремом, но Лотти, неверно истолковав движение, перехватила его руку и крепко сжала. Она попыталась вспомнить, когда первый раз обратила внимание на беспорядок, но это была деталь из разряда как раз тех тривиальностей (вроде: когда стала популярной определенная песня), которые в памяти хронологически не выстраиваются. Микки было десять, почти одиннадцать. Должно быть, он баловал тут не один месяц, прежде чем она заметила.

– Ты говорила, – с подвизгиваньем оправдываясь, – что вы к делали так же с дядей Бозом. Менялись одеждой и так играли. Ты говорила.

– Когда говорила?

– Не мне. Ты говорила ему, а я слышал.

Она лихорадочно соображала, как бы сейчас правильно поступить.

– И я видел мужчин с косметикой. Много раз.

– Микки, разве я сказала хоть слово против?

– Нет, но...

– Сядь.

Она старалась вести себя бодро и по-деловому – хотя при виде его лица в зеркале с трудом удерживалась от того, чтобы снова не расхохотаться. Можно не сомневаться, косметологам всю жизнь приходится как-то бороться с той же проблемой. Она развернула его спиной к зеркалу и носовым платком обтерла щеки.

– Начнем с того, что с такой светлой кожей, как у тебя, крема под пудру не надо вообще или почти не надо. Это тебе не пирог глазуровать.

Накладывая косметику, она без устали делилась профессиональными секретами: как подвести губы так, чтобы казалось, будто в уголках рта постоянно таится улыбка; как подбирать тени; что, когда рисуешь брови, обязательно проверить, как оно смотрится в профиль и в три четверти. Но получалась, вопреки собственным же разумным советам, кукольная маска, да такая, что кукольней некуда. Нанеся последний мазок, она заключила результат в рамку – привесила длинные клипсы и натянула парик. Смотрелся результат жутковато. Микки потребовал разрешения взглянуть в зеркало. Ну как она могла отказать?

В зеркале его лицо под ее и ее лицо над его слились, стали одним лицом. Не в том дело, что она просто нанесла на его “табула раса” [Tabula rasa (лат.) – чистая доска.] собственные черты или что одно – пародия на другое. Истина заключалась в гораздо худшем – что все это Микки и суждено унаследовать, одни следы боли, ужаса и неизбежного поражения, ничего кроме. Да хоть напиши она слова эти косметическим карандашом у него на лбу, яснее не скажешь. И у себя, и у себя. Она легла на кровать, и потекли медленные, из бездонной глуби, слезы. Секунду-другую Микки глядел на нее, а потом вышел и стал спускаться на улицу.


11. На Бруклинском перевозе (2026)

Смотреть передачу собрались всей семьей – Крошка с Лотти на диване и Микки между ними, миссис Хансон в кресле-качалке, Милли с Горошинкой на коленях в кресле с цветочным орнаментом, а за ними зануда Боз на одном из кухонных стульев. Ампаро (планировался ее триумф) была, казалось, повсюду одновременно, в крайнем возбуждении и чуть ли не с пеной у рта.

Спонсировали передачу “Пфицер” и корпорация “Консервация”. Поскольку и те и другие не имели предложить ничего такого, что б и так не покупали все, то рекламные ролики были медленные и тяжеловесные – но, как выяснилось, не медленней и не тяжеловесней “Листьев травы”. Первые полчаса Крошка пыталась еще храбро отыскивать, чем бы повосхищаться, – костюмы были прямо как настоящие, духовой оркестр очень даже неплохо наяривал “умм-па-па”. а несколько дюжих чернокожих весьма натурально сколачивали деревянный домик. Но потом снова возникал Дон Херши в качестве Уитмена, голося свои жуткие вирши, и она вся так и вяла. С детства Крошка боготворила Дона Херши, и вот до чего он дошел! Грязный старикашка, распускающий слюни при виде малолеток. Нечестно.

– После такого только рад-радешенек, что демократ, – с южным акцентом протянул Боз в очередной рекламной паузе; Крошка метнула в его сторону гневный взгляд: какая б это лажа ни была, ради Ампаро они должны превозносить ту до небес.

– По-моему, замечательно, – произнесла Крошка. – Очень артистично. Какие цвета! – Это был максимум, что она смогла из себя выдавить.

Пока разворачивалась эмблема канала, Милли – вроде бы с искренним любопытством – забросала Ампаро вопросами об Уитмене (совершенно детскими), но та недовольно отмахнулась. Она уже даже не притворялась, будто в передаче есть что-то, кроме ее собственной персоны.

– По-моему, я в следующей части. Точно, они говорили, что во второй.

Но вторые полчаса речь шла о Гражданской войне и убийстве Линкольна.


О, могучая упала звезда!О, тени ночные! О, слезная горькая ночь!О, сгинула большая звезда! О, закрыл еечерный туман!

[У. Уитмен. “Памяти президента Линкольна. Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень” (пер. К. Чуковского).]

И так полчаса.

– Ампаро, а вдруг сцену с тобой вырезали? – поддразнил Боз. На него дружно зашикали. Он сказал вслух то, о чем каждый думал про себя.

– Все может быть, – сумрачно произнесла Ампаро.

– Подождем, увидим, – посоветовала Крошка; как будто были еще какие-то варианты.

“Пфицеровский” лэйбл померк, и снова возник Дон Херши с бородой, как у Санта-Клауса, хрипло рокоча новый безразмерный стих:


Неощутимую сущность мою я вижу всегда и во всем.Простой, компактный, слаженный строй, – пускай яраспался на атомы, пусть каждый из нас распался, —мы все – частицы этого строя.Так было в прошлом, так будет и в будущем.Всечасные радости жизни – как бусинки в ожерелье —при каждом взгляде, при каждом услышанномзвуке, везде, на прогулке по улицам, на переезде реки...

[Здесь и до конца главки – фрагменты стихотворения У. Уитмена “На бруклинском перевозе” (пер. В. Левика).]

И так далее, бесконечно, пока камера витала над улицами, над водой и приглядывалась к обуви – потокам обуви, векам обуви. Потом внезапно, словно переключили канал, опять был 2026 год, и самый обычный народ толпился в павильоне на причале Южного парома.

Ампаро съежилась в тугой-тугой мячик, вся внимание.

– Вот оно, сейчас.

Перекрывая все, раскатисто звучал голос Дона Херши:


Ничто не помеха – ни время, ни место,и не помеха – пространство!Я с вами, мужчины и женщины нашегопоколения и множества поколений грядущих,И то, что чувствуете вы при виде рекиили неба, – поверьте, это же чувствовал я,И я был участником жизни, частицей живойтолпы, такой же, как всякий из вас,Как вас освежает дыханье реки...

Камера смещалась вдоль толпы – говорливой, улыбчивой, жестикулирующей, заполняющей паром, – то и дело тормозя, чтобы выхватить крупным планом какую-нибудь деталь: руку, нервно теребящую манжет, реющий на ветерке желтый шарф, определенное лицо. Ампаро.

– Вот я! Вот! – взвизгнула Ампаро.

Камера не двигалась. Ампаро стояла у ограждения и задумчиво улыбалась (улыбки никто из смотрящих не узнал). Дон Херши тем временем спрашивал, понизив голос:


Так что же тогда между мной и вами?Что стоит разница в десять лет или дажев столетья?

Ампаро глядела – и камера глядела – на шуструю водную рябь. Сердце Крошки расплескалось, как мешок мусора, сброшенный с крыши высотного здания. Все до единой вены ее струили чистую зависть. Ампаро была такая красивая, такая юная и такая, черт бы ее побрал, красивая, хоть умри.