"Сокровища Аба-Туры" - читать интересную книгу автора (Юрий Могутин)

А к Томскому... городу и Кузнецкому острогу прилегли орды многие, и кочуют... белые и черные калмыки и кнргисские люди и кучюгуты и браты и маты и саяны и аринцы и иных многих земель и орд люди от Томского города и от Кузнецкого острогу неподалеку, днищах в пяти и во шти, а летом... в днище и в дву...
Из отписки томских воевод Ивана Шаховского и Максима Радилова

Крепость жила своей обычной жизнью.
Вкруг смолистого сруба недостроенной еще кузнецкой церкви вышагивал новоприбывший попик. Подоткнув длиннополую рясу, переступал отец Анкудим через обрезки бревен и горбыли, трогал смолистый сруб пальцами, а потом пальцы нюхал.
«Чуден будет храм! — думал поп. — Церковь теплая и не тесная — о двух престолах. К осенним холодам готова уж будет. Рытого бы бархату для престола у воеводы испросить да слюды для окон».
Отцу Анкудиму уже виделась выросшая во весь рост церковь и освящение ее, на которое, вполне возможно, прибудет сам его преосвященство архиепископ Тобольский и всея Сибири Киприан. Мысли отца Анкудима плыли, как монахи со свечами, благостно и плавно...
Единственная в остроге девка, блаженная Домна, привезенная отцом Анкудимом из Тобольска, воздев глаза к небу, шевелила губами:
Солнышко-ведрушко,
Золотое перышко!
Видело ль ты, солнышко,
Бабу-Ягу,
Бабу-Ягу,
Ненавистну зиму?
Эно она, лютая, от весны сбегла!
Эно она, лютая, стужу несла
Да морозом трясла...
Ан оступилась —
С поля свалилась!
Облачена Домна в толстый мешок неизносимой крапивной ткани, наскоро переделанный Омелькой Кудреватых в платье. Как привез отец Анкудим блаженную в Кузнецкий, сразу же приступил к воеводе:
— Блаженные сраму не имут. Дай деве какую-нито лопотину — наготу прикрыть. Не вводи казаков в грех. Вовсе Домна обносилась.
Воевода и рад бы дать, да где тут ее, бабскую-то лопоть, найдешь?
Позвал тогда Харламов Омелю и выдал ему два новых мешка:
— Ну-тко, отставной кравец, сгондоби чего-нибудь Домне.
Омелька в одном мешке три дыры прорезал: для рук и головы, а из второго мешка сшил к «платью» воротник и рукава. Наряд сей выкрасил березовым веником. Надела желто-зеленую, как осенняя трава, обнову Домна, подпоясалась, так с той поры и не снимает...
Из кузницы валил черный дым, слышался перезвон молотков. Железо разговаривало с наковальней. Здесь колдовал Лука Недоля.
Подле горна торчал из земли круглый пень с наковальней. А рядом — куски пористого железа — крицы. Раскалит Лука добела крицу в горне, выхватит клещами да на наковальню. И взмахнут подмастерья пудовыми кувалдами, станут бить по крице поочередно. Вначале глухо, а затем все звончее заговорит крица под молотами. А когда железо прокуется, начнет кузнец вытягивать его в форму сабли. В правой руке Недоли — молоточек звончатый, ручником прозываемый, в левой — клещи с крицей. Бьет Лука ручником, такт отбивает: раз по крице, раз по наковальне. Коротко да звонко. Куда ударит ручник мастера, туда и подмастерье молот обрушивает. И брызжет поковка искрами, будто жар-птица хвост распускает. А кузнец знай клещами ее поворачивает да ручником подзванивает. Железо у него кричит, радуется: на глазах из крицы сабля рождается. Вот уже и елмань (Елмань - утолщение на конце сабли) обозначилась.
Но до сабли полоске железа еще далеко. На огне в горне Луку дожидает глиняная корчага с углями. Вперемежку с углями — железные заготовки. Стоит горшку прокалиться — угли истлевают, а заготовки превращаются в сталь. Коваль прокует стальную полоску и наглухо приварит ее к железному лезвию. Сабля почти готова. Остается вырубить для держака стержень да насадить на него рукоять с крыжем-перекрестьем. А там — навострит казак саблю, и пойдет она гулять по немирным улусам во славу Московии.
Время катилось к вечеру. Багрянец закатного солнца лег на башни крепости, затем солнце опустилось ниже, и косые лучи его скользнули по ровной глади Тоома. Река заиграла расплавленным золотом.
Подмастерья прибирали кузнечный снаряд: раскладывали молотки по тяжести, клещи по долготе, сметали с наковальни окалину, складывали секачи да зубила. Ссыльный огнищанин любил порядок, то было ведомо всем.
— Шумните Федьше Деке, готов, мол, капкан, — кивнул коваль в сторону двухпудового зубастого чудовища, лежавшего в углу.
Медвежьи капканы, которые выковывал он с особенным тщанием, были предметом его гордости.
— Да пущай проварит его в лиственничном корье, чтоб, значится, дух железный от его отшибло. Зверь — ить он, язва, все понимат. От жилья пущай подальше его держит.
— Добре, дядя Лука, перескажем.
Любили Луку Недолю за золотые руки. Был он, однако, вельми строптив, за поперечный нрав свой не единожды впадал в немилость воеводы, отстранялся от горна — двор блюсти, сор мести.
Старый московский бронник Никита Давыдов Луке, бывало, говаривал:
— Все твои беды, Лучка, от дум. Думаешь ты много. А мужику много думать нельзя. Не годится огнищанину много думать, не кузнецкое это дело. За мужика барин думает.
— А за барина? — хитро улыбался Лука. — За барина кто думает?
— И за барина есть кому думать. Думные бояре за барина думают. А за боярина сам царь думает. Обаче и за царя есть кому думать — господь бог за царя думает. Вишь, как все устроено хитро: над кажным кто-нибудь да стоит. И ты вот, Лучка, не самый крайний, и тебе есть над кем стоять, за кого думать. Ты над кобелем своим, Цыганом, стоишь, за кобеля должон думать. А кобель твой над меньшими тварями стоит, над мышами какими ни на есть али над лягушками, а те над самыми малыми живностями. И так до букашки, до мошки, до малого комарика. И порядок такой, скажу я тебе, не лишен смыслу. Не худой порядок. Потому как всяк сверчок должон знать свой шесток, свое место то есть, и не понимать о себе более того, что он есть на самом деле.
А ежели кажный об себе вроде тебя думать зачнет и порядок этот ломать и с ног на голову ставить, то сам же от сего и урон понесет. Слобода, она никому еще добра не приносила. Где слобода — там и беспорядок, и переворот власти, и смертоубийство. Делай что хошь, убивай кого хошь, кого хошь грабь да тирань, словами любыми-кажными и товарищев и ворогов своих поноси. Тот зачнет поносить энтого, а энтот того. Вот и драка и смертоубийство. Потому что кажный считает себя правым, потому что слобода. Как же узнать-то, кто истинно правый, когда слобода?
— Для того и есть война, чтоб решать, кто прав, — хитро усмехался Лука. — Мать, ежли она одно дитя холит, а другое неволит, — шибко худая мать. То же и с властью. Нет хужей власти той, коей одни — сыны, другие пасынки. Одним и ласка, и почет, и место теплое. Для других — голод, кнут да кайда-лы — всего вдоволь припасено и всякие грозные законы напридуманы. По добру ли замышлен устрой такой?
— А без законов-то как? — приходил в ужас мастер. — И без того уж мизинные беззакония мизинных людей Русь, ровно паутиной, обклеили. Мелкая растащиловка да мелкая неправда в великую нашу беду и зло обратились.
— А мне сдается, что у нас всяк, кто хочет жить по-людски — вор и преступник,— стоял на своем Лука.
— Вот и погутарь с таким! — бушевал старик. — Как же это беззаконие в государство-то пустить? Кто же народ унимать станет? Ведь не будет закону, кажный что хочет творить зачнет: один убивать, другой грабить, третий сильничать. Полная то есть слобода будет.
— Ну, пошто так сразу? — отзывался Лука. — Полной-то слободы никогда, пожалуй, и не будет. Полная, она, пожалуй, и не нужна никому. И комариный укус расчесать до язвы можно. А доброе дело в нелепицу обратить — сущая пустяковина. Слобода — вещица хрупкая. С ней обращение тонкое потребно. Грубоваты мы малость для нее. Это верно. Попади она нам в лапы, так мы такое ворочать начнем!.. Не созрели мы до ей, пожалуй. Это так. Нам она как армяк не по росту. Одначе время придет...
— Ой, не дело говоришь! — тряс головой старик. — Покуда народ об этой слободе думать не прекратит — завсегда быть войне и мордобою. Неужто тебе, Лука, по ндраву слобода эта? А я скажу так: ни к чему она мастеровому человеку, слобода эта.
Никита Давыдов говорил обычно подолгу, наивно полагая, что делает благо, наставляя строптивца на путь истинный, и во время его проповедей Луке всегда хотелось найти себе еще какое-то дело. Он любил старика Никиту, мастерством своим был ему обязан и потому с прощающей улыбкой выслушивал пространные рассуждения Никиты о порядке и устоях, жить же продолжал по-своему и думать не разучился. Напротив, с годами его все больше тянуло на размышления о неправедности и жестокости сущих порядков, о засилии некоего безымянного вселенского зла, от которого исходят все неправды и беды на земле.
Впрочем, на разговоры Недолю тянуло редко, чаще за кружкой зелья. Он больше отвечал на вопросы, чем задавал их сам. Желание поговорить вызывали в нем лошади и собаки. Мелочная суета быта не трогала богатыря. Только железо почитал огнищанин вечным и стойким супротив случайностей превратной жизни.
Несмотря на вечную занятость, Лука казался остановившимся, во времени среди всеобщего бега и суетни. Казалось, что жил он какой-то глубинной, внутренней жизнью, а наружу прорывались лишь те немногие жесты и слова, которые необходимы для общения с окружавшими его людьми.
Лука вышел из кузницы, размашисто вытирая ветошкой потный лоб, так что под рубахой обозначились тугие шары мускулов. Усталость не брала богатыря, хотя дневной урок был уже справлен. Оставалось лишь накалить дресвяного камня да спустить его в воду для порухи. Дресва потребна для избомытья: во всех избах острога терли ей полы до желтизны. Впрочем, калить дресву — дело немудрое, и подручные горазды.