"Седьмой крест" - читать интересную книгу автора (Анна Зегерс)Он сейчас же от меня отвернулся, вспоминал Франц, он подошел к окну и совершенно заслонил мое маленькое оконце. Был вечер, зима. Я зажег свет. Георг сел верхом на стул. Его темные густые волосы прямыми прядями спадали с макушки на лоб. Он чистил себе и мне апельсины.
Я взял кувшин, продолжал вспоминать Франц, чтобы принести воды из коридора. Я остановился в дверях, а он посмотрел на меня. Его серые глаза были совсем спокойны, и эти чудные злые точки в них, которых я в ранней юности так боялся, исчезли. Он сказал: «Я, знаешь, как-нибудь всю нашу комнату покрашу. Вон из того ящика я сделаю тебе полку для книг, а из этого хорошего ящика с запором – шкафчик. Как новый будет! Вот увидишь!» Вскоре после этого Франц и сам потерял работу. Они вносили свои пособия по безработице и случайные заработки в общую кассу. Какая это была зима, вспоминал Франц, ни с чем не сравнишь ее из того, что им пережито раньше или позднее! Маленькая комнатка с косым потолком, уже выкрашенная в желтый цвет. На крышах снеговые шапки. Вероятно, они тогда с Георгом здорово голодали. И как всех, кто действительно размышляет о голоде и действительно борется с ним, собственный голод меньше всего занимал их. Они работали и учились, вместе ходили на демонстрации и на собрания; когда район нуждался в таких людях, как эти двое, их всегда привлекали вместе. А когда они бывали одни, то от того, что Георг спрашивал, а Франц отвечал, возникал «наш общий мир», который сам собой молодеет, чем дольше живешь в нем, и ширится, чем больше от него берешь. По крайней мере, таким все это казалось Францу. А Георг постепенно становился молчаливее и реже задавал вопросы. Я, наверно, чем-нибудь обидел его тогда, думал Франц. И зачем я так принуждал его читать? Я этим, наверно, изводил его. Ведь Георг заявлял мне тогда откровенно, что всего ему все равно не осилить, это не для него; и он стал все чаще ночевать у своего старого товарища по футболу, Пауля, который смеялся, с чего это Георг вдруг стал таким ученым и вечно ораторствует. Не раз, когда Франц уходил из дому, Георг, не желая оставаться один, ночевал у родных. Время от времени он брал к себе младшего брата, крошечного toщего бесенка с веселыми глазками. Это уже тогда с ним началось, размышлял Франц. Он был, сам того не сознавая, разочарован. Вероятно, он ждал, что если поселится у меня и будет всегда со мной… Комната скоро надоела ему, а я так и остался совсем другим, чем он. Я, верно, давал ему чувствовать расстояние между нами, а на самом деле никакого расстояния не было, я мерил неверной меркой. К концу зимы Георгом овладело какое-то беспокойство. Он редко бывал дома. То и дело менял своих девушек, и по каким-то малопонятным причинам. Так, самую красивую девушку из лагеря Фихте он вдруг бросил ради глуповатой хромуши, модистки от Тица. Он ухаживал за молоденькой женой булочника, пока муж не устроил ему скандал. Затем вдруг стал проводить все воскресенья с худенькой партийкой в очках. «Она знает еще больше тебя, Франц», – заметил он как-то. Однажды Георг сказал ему: – Ты не настоящий друг, Франц. О самом себе ты никогда ничего не расскажешь. Я всех моих девушек показываю тебе и все тебе говорю. Наверно, ты припрятал что-нибудь очень замечательное, настоящее. Франц возразил: – Ты просто не представляешь себе, что можно иногда жить без этого. С Элли Меттенгеймер, вспоминал Франц, я познакомился в двадцать восьмом году, двадцатого марта, в семь часов вечера, как раз перед закрытием почты. Мы стояли рядом у окошечка. У нее были коралловые сережки. Второй раз я встретился с ней в парке, и она сняла серьги и положила в сумочку – по моей просьбе, я сказал ей, что только негритянки вдевают в уши и в нос побрякушки. Она засмеялась. Да, по правде говоря, напрасно она сняла кораллы, они очень шли к ее темным волосам. От Георга он скрыл новое знакомство. Как-то вечером Георг случайно встретил его с Элли на улице. Георг сказал потом: – Понятно! – И всякий раз, когда Франц возвращался в воскресенье вечером домой, Георг спрашивал с лукавой улыбкой: – Ну как? – В глазах его вспыхивало теперь гораздо больше колючих точек. – Она не такая, – хмурясь, отвечал Франц. Как-то раз Элли отказалась встретиться с ним. Он тогда обвинял во всем ее отца, обойщика Меттенгейме-ра, человека весьма строгих правил. В следующий понедельник он поймал Элли около ее конторы. Но она пробежала мимо, крикнув, что очень спешит, и вскочила в трамвай. Всю неделю он чувствовал, что Георг неотступно наблюдает за ним. Теперь ему хотелось вышвырнуть его вон. В субботу Георг особенно тщательно оделся. Когда он уходил, Франц раскладывал на подоконнике книги, чтобы за воскресенье подготовиться к лекции. – Желаю веселиться! – крикнул ему Георг. В воскресенье вечером Георг вернулся, загоревший и радостный. Он сказал Францу, сидевшему перед подоконником с таким видом, словно он не вставал со вчерашнего дня: – И этому не мешает поучиться. Несколько дней спустя Франц неожиданно столкнулся на улице с Элли. Его сердце забилось. Ее лицо пылало горячим румянцем. Она сказала: – Франц, милый, уж лучше я сама тебе скажу. Мы с Георгом… не сердись на меня. Тут ничего не поделаешь, знаешь, против этого трудно бороться. – Ладно, – бросил он и убежал. Долгие часы бродил он по улицам среди полного мрака, в котором горели только две красные искры – коралловые сережки. Когда Франц поднялся в свою комнату, Георг сидел на кровати. Франц сейчас же принялся укладывать вещи. Георг внимательно следил за ним. Его взгляд даже принудил Франца обернуться, хотя у того было только одно желание – никогда в жизни больше не видеть Георга. Георг чуть-чуть улыбался. Франца охватило мучительное желание ударить его прямо по лицу, лучше всего – по глазам. Следующая секунда была, вероятно, в их совместной жизни первой, когда они вполне поняли друг друга. Франц чувствовал, что все желания, до сих пор руководившие его поступками, угасли, все – кроме одного. А Георг, может быть впервые, желал вполне серьезно освободиться от всей этой бестолочи и идти к одной-единственной цели, лежащей далеко от его запутанной, беспорядочной жизни. – Из-за меня, Франц, тебе незачем съезжать, – сказал он спокойно. – Если тебе противно жить со мной – теперь ты можешь признаться, что тебе всегда было немножко противно, – я уйду. Элли и я – мы решили пожениться. Франц хотел не говорить с ним, но тут у него вырвалось против воли: – Ты и Элли? Отец Элли, обойный мастер, – ему этот зять с первого же взгляда пришелся не по нутру, – -настаивал на том, чтобы справить свадьбу поскорее, раз уж необходимо. Он нанял комнату для молодых, так как, по его выражению, не хотел, чтобы у пего на глазах губили его любимую дочь. Закинув руки за голову и вытянувшись на узкой кровати в своей каморке, Франц вспоминал все слова, которые тогда были сказаны, всю игру выражений на лице Георга. Много лет избегал он этих воспоминаний. А если все-таки что-нибудь всплывало в памяти, он вздрагивал, словно от укола. Теперь он дал всему этому неспешно пройти перед своим внутренним взором. И он находил в себе только изумление: оказывается, уже не больно, думал он, оказывается, мне все равно. Сколько ужасного должно было произойти за это время, раз это уже не причиняет боли! Франц увидел Георга три недели спустя. Тот сидел на скамейке на Бокенгеймском бульваре с невероятно толстой женщиной. Он обнимал ее за плечи, обхватить талию он не мог. Не успел у Элли родиться ребенок, как она уже переехала обратно к родителям. Но отец – Франц узнал об этом от соседей – вдруг начал настаивать, чтобы дочь вернулась к мужу: раз уж ты вышла за него и у тебя от него ребенок, изволь как-нибудь ладить с ним. Тем временем Георг снова лишился работы, оттого что вечно агитировал, как выражался его тесть. Элли опять поступила в контору. Незадолго до своего отъезда из этого города Франц узнал, что Элли все-таки вернулась к родителям, и на этот раз – окончательно. Есть такая детская игра – на пестрый рисунок попеременно накладываются разноцветные стекла, и, смотря по цвету, выступают разные рисунки. В те времена Франц смотрел через такое стекло, которое показывало ему поступки Георга только в одном определенном свете. А через другие стекла он не смотрел. Вскоре он совсем потерял из виду своего бывшего друга. И город опротивел Францу, он решил уехать. Вот как тяжело пережил Франц эту историю, которая закончилась бы просто дракой, коснись дело других. У таких людей, как Франц, ничто не проходит легко. Он решил повидаться с матерью, он не был у нее уже много лет. Она жила у замужней дочери в Северной Германии. Францу удалось там зацепиться. Перемена оказалась удачной – его жизнь с тех пор обогатилась и стала шире. Временами он даже забывал опричине, из-за которой приехал сюда; он сжился с новым местом, с новыми товарищами. Что же касается внешней стороны его жизни, то он был просто одним из многочисленных безработных, перекочевавших из одного города в другой. Его можно было бы сравнить со студентом, переменившим университет. Может быть, он был бы даже счастлив, если бы ему удалось убедить себя, что он действительно любит спокойную, милую девушку, с которой некоторое время был близок. После смерти матери он в конце тридцать третьего года вернулся в окрестности того города, где некогда жил. Две причины побудили его вернуться: на новом месте он стал слишком известен, пора было уезжать, здесь же он был нужен, так как знал людей и местные условия, а его самого уже забыли. И вот он поселился у дяди Марнета. Старые знакомые, с которыми он случайно встречался, говорили себе: а ведь раньше этот парень не так рассуждал. Или: еще один, который перекрасился. Однажды Франц встретился с единственным человеком из всех окружающих, который знал о нем все, – с рабочим железнодорожных мастерских Германом. Герман сообщил ему совершенно спокойно, даже чуть спокойнее, чем говорил обычно, что в прошлую ночь произошел провал, и весьма неприятный. Во-первых, у арестованного были в руках все нити; во-вторых, он был назначен на эту работу совсем недавно и только ввиду ареста своего предшественника. И Герман спокойно и сдержанно, но совершенно недвусмысленно высказал предположение, что арестованный может проболтаться – от слабости или по неопытности. Хотя это неверие может быть и необоснованно, все же его долг поступить так, как подсказывает осторожность: то есть перестроить все связи и предупредить людей, о которых арестованный был информирован. Герман вдруг смолк, затем отрывисто спросил: может быть, Франц знал этого человека, ведь он раньше жил здесь, некий Георг Гейслер. Франц постарался не показать своего волнения, однако ему не удалось скрыть от Германа, как его потрясло это имя, услышанное им снова спустя столько времени. Франц попытался вкратце и объективно обрисовать образ Георга, хотя, вероятно, не мог бы этого сделать даже в самые спокойные минуты. Склонившись над шахматной доской, они обсудили все необходимые меры. Франц думал: все эти меры оказались излишними. Нам не надо было ни перестраивать связей, ни предупреждать товарищей. И сердце у меня щемило зря. Спустя месяц Герман свел его с одним бывшим заключенным, отпущенным из Вестгофена. Этот человек рассказал о Георге: «Они на нем хотели показать нам, как можно парня, сильного и крепкого, как дуб, положить – раз, два, три – на обе лопатки. А вышло наоборот. Они только показали, что таких людей ничем не сломишь. Но они продолжают терзать его. Они решили его извести. У него такое лицо, такая улыбка – ну, они просто на стену лезут, и потом глаза – в них колючие, насмешливые искорки. Сейчас его красивое лицо разбито в лепешку, и весь он будто высох». Франц встал с койки и как можно дальше высунул голову из оконца. Стояла полная тишина. Впервые Франц не чувствовал в этой тишине никакой умиротворенности: мир не был тихим – он молчал. Франц невольно спрятал руки от лунного света, который способен, как никакой свет в мире, разливаться по любой поверхности и проникать в каждую щель. Как же он не предугадал, что Георг окажется таким? Разве это можно было знать заранее? Наша честь, наша слава, наша безопасность вдруг очутились у него в руках. Все прежнее – его романы, его проделки, – все было вздор, не главное. Но ведь невозможно было знать этого заранее. Будь я на его месте, кто знает, выдержал ли бы я, хотя именно я его и вовлек. Франц вдруг почувствовал, что он устал. Он снова лег. А может быть, Георг вовсе и не участвовал в побеге? Да и он слишком ослабел для такого предприятия. Но кто бы ни бежал, Герман совершенно прав: непойманный беглец – это все же кое-что, это будоражит. Это вызывает сомнение в их всемогуществе. Это – брешь. ГЛАВА ВТОРАЯ I Когда кистер, уходя, запер дверь и последний отзвук раскололся о дальние своды, Георг понял, что ему дана отсрочка, дана такая нежданная передышка, что он почти готов был принять ее за спасение. С самого бегства, вернее с ареста, впервые испытал он согревающее чувство безопасности. Но как ни остро было это чувство, оно было мимолетно. А ведь в этом сарае, сказал он себе, адски холодно. Сумрак настолько сгустился, что краски витражей померкли. Он достиг той силы, когда стены отступают, своды поднимаются и колонны бесконечной вереницей вырастают ввысь, в неизвестное, которое, быть может, – ничто, быть может, – беспредельность. Вдруг Георг почувствовал, что за ним наблюдают. Он силился побороть это ощущение, сковывавшее ему тело и душу. Он высунул голову. На него в упор смотрели глаза человека с посохом и в митре; человек прислонился к своей могильной плите в пяти метрах от Георга, у ближайшей колонны. Сумерки затушевывали пышность одежд, словно струившихся с него, но не черты лица, грубого и гневного. Его глаза преследовали Георга, когда тот проползал мимо. Сумерки не проникали сюда снаружи, как обычно вечером. Казалось, во мгле собор растворяется, камни теряют свою твердь. И виноградные лозы на колоннах, и бесовские рожи, и, вон там, проколотая копьем обнаженная нога – все становилось вымыслом и дымкой, все каменное превращалось в мглу и только он сам, Георг, окаменел от страха. Он закрыл глаза, несколько раз вздохнул – все прошло или сумерки стали еще немного гуще, и это успокаивало. Он поискал, где бы спрятаться. Он перебегал от одной колонны к другой, пригибаясь к полу, словно за ним все еще следили. Прислонясь к колонне, против которой Георг теперь присел, равнодушно глядел поверх беглеца полный, упитанный человек. На губах – наглая усмешка власти, в каждой руке по короне, которыми он непрерывно коронует двух карликов, двух антикоролей междуцарствия. Вдруг Георг одним прыжком перескочил к соседней колонне, словно просвет между колоннами сторожили чьи-то глаза. Он поднял голову и увидел человека в таких широких одеждах, что Георг мог бы в них завернуться. И вздрогнул. Над ним склонилось человеческое лицо, полное скорби и заботы. Чего еще хочешь ты, сын мой? Смирись, ты еще только начал, а силы твои уже иссякли. Твое сердце стучит, и кровь в больной руке стучит. Георг наконец нашел подходящее местечко – нишу в стене. Под взглядами шести архиепископов – канцлеров Священной империи – он прополз между скамьями, отставив руку, как пес прищемленную лапу. Затем сел. Он принялся растирать одеревеневшие суставы больной руки, которая совсем онемела. Его уже лихорадило. Не смеет рука подвести его, пока он не доберется до Лени. У Лени он сделает перевязку, помоется, поест, отоспится, полечится. Он испугался. Ведь он так желал, чтобы эта ночь длилась бесконечно, а нужно, чтобы она пронеслась как можно скорее. Если бы хоть на миг представить себе Лени! Заклинание, иногда удававшееся, иногда нет, смотря по месту и времени. И на этот раз удалось: худенькая, девятнадцатилетняя девушка, стройные, очень длинные ноги, смугло-бледное лицо, голубые глаза, казавшиеся в тени густых ресниц почти черными. Вот из чего он ткал свои сны. В свете воспоминаний, в нараставшей разлуке из девушки, показавшейся ему на первый взгляд почти некрасивой и немного смешной – у нее были длинные руки и ноги, придававшие ее походке какую-то неловкую стремительность, – она постепенно превратилась в сказочное существо, которое не часто встретишь и в легендах. После каждого дня, удлинявшего разлуку, после каждой новой грезы ее образ становился все окрыленнее, все нежнее и воздушнее; даже и сейчас, привалившись к ледяной стене, он, чтобы не заснуть, осыпал ее словами любви. Она должна была приподняться в постели и вслушиваться в темноту. Сколько клятв давал он ей, какие неправдоподобные приключения переживал с ней в мечтах после того единственного раза, когда они по-настоящему были вместе. Ему пришлось на другой же день уехать из города. В его ушах без конца звучали ее уверения, полные безысходного отчаяния: «Я буду ждать тебя здесь, пока ты вернешься. Если тебе придется бежать, я не расстанусь с тобой». Со своего места Георг еще мог разобрать фигуру на угловой колонне. Издали лицо выступало даже яснее, несмотря на мрак; страдальчески изогнутые губы, казалось, произносили последний, полный отчаяния призыв: примиренье – вместо страха смерти, милосердие – вместо справедливости. Маленькая квартирка в Нидерраде, где Лени жила с пожилой сестрой – сестра уходила на работу, – показалась Георгу удобным местом на случай побега. Эти соображения не выходили у него из головы и тогда, когда он переступил порог ее комнатки, хотя обо всем прочем он забыл – свои прежние увлечения, целые куски своей жизни; и даже когда стены комнаты сомкнулись, словно непроницаемый колючий кустарник, в его сознании не угасла мысль о том, что здесь, в случае чего, хорошо можно спрятаться. Однажды в Вестгофене его вызвали: кто-то пришел к нему на свидание, и он было в страхе решил, что они напали на след Лени. Но этой женщины, стоявшей перед ним, он сначала просто не узнал. Они могли бы с таким же успехом привести к нему любую крестьянку из соседней деревни – такой чужой показалась ему Элли, которую они приволокли сюда… Вероятно, он задремал – и вдруг проснулся в ужасе. Весь собор гремел. Яркий луч света пролетел через все это исполинское пространство и лег на его вытянутую ногу. Что делать? Бежать? Успеет он? Куда? Все двери, кроме одной, были заперты, а из нее-то и падал свет. Может быть, он еще успеет проскользнуть в боковую часовню! Он нечаянно оперся на раненую руку, вскрикнул от боли и рухнул на пол. Он уже не решался переползти полосу света, так как раздался голос кистера: – Вот неряхи эти бабы, каждый день что-нибудь! Слова загудели, словно трубный глас в день Страшного суда. Старуха, мать кистера, крикнула: – Да вон она, твоя сумка! Тут вступил другой голос – кистеровой жены, подхваченный стенами и колоннами, – прямо какой-то вопль торжества: – Я же отлично знаю, что во время уборки поставила ее между скамьями. |
|
|