"Седьмой крест" - читать интересную книгу автора (Анна Зегерс)– Да, ошибка, ошибка!… – повторил и Циллиг, словно в этом слове было что-то утешительное. – Просто какой-то прохвост, с которым развлекалась эта баба. Я рассмотрел его. Я бы узнал своего сынка, хоть бы ему своротили морду на всю жизнь.
– Ошибка… – повторил Фаренберг. Он словно что-то обдумывал. Циллиг, недвижный, наблюдал за ним из-под тяжелых век. Вдруг у Фаренберга начался приступ ярости. Он заревел: – И что это здесь, черт вас всех раздери, за освещение? Носом вас, что ли, тыкать надо? Неужели нет никого, кто бы мог переменить лампу тут, наверху? Монтера, что ли, у нас нет? А на дворе что делается? Который час? Что это за туман? Господи, каждое утро одно и то же! – Осень, господин комендант. – Осень? А эти мерзкие деревья? Немедленно обкорнать. Спилить, к чертям, макушки, живо, живо! Спустя пять минут в комендантском бараке и перед ним закипело какое-то подобие работы. Несколько заключенных, под надзором штурмовиков, спиливали вершины платанов, росших вдоль барака номер три. Заключенный, по профессии электротехник, тоже под надзором, переставлял выключатели. До Фаренберга доносился треск обрубаемых веток и визг пилы, а тем временем монтер, лежа на животе, возился со шнурами. Случайно подняв глаза, он перехватил взгляд Фаренберга. «Такого взгляда, – рассказывал он два года спустя, – я в жизни своей не видывал. Думал, этот мерзавец сейчас прямо на мне плясать начнет и мне позвоночник сломает. Но он только легонько дал мне под зад и сказал: „Живо, живо, чтоб тебя…“ Затем мои лампы включили, они действовали отлично, и сразу же выключили. Стало светлее, у платанов-то ведь были спилены верхушки, да и, кроме того, наступил день». Тем временем Генрих Кюблер, все еще не приходивший в сознание, был передан заботам лагерного врача. Следователи Фишер и Оверкамп были уверены, что Циллиг сказал правду, этот человек – не Георг Гейслер, однако нашлись и такие, которые после осмотра Генриха, изувеченного до неузнаваемости, с сомнением пожимали плечами. Оверкамп не переставал тихонько посвистывать – скорее шипенье, чем свист, – он прибегал к нему тогда, когда ругательств уже не хватало. Зажав телефонную трубку между плечом и ухом, Фишер ждал, пока Оверкамп отшипит. Оверкамп не испытывал потребности в ярком свете. В их кабинете все еще царила ночь, ставни были закрыты, горела обыкновенная настольная лампа. Переносная лампа, ослепительно яркая, применялась только при некоторых допросах. Фишер едва сдерживался, чтобы не запустить этой лампой в лицо начальнику, лишь бы тот наконец перестал шипеть. Но тут позвонили из Вормса, и шипение прекратилось само собой. – Поймали Валлау! – вскрикнул Фишер. Оверкамп потянулся к телефонной трубке, схватил ее, стал что-то быстро записывать. – Да, всех четверых, – сказал он. Затем добавил: – Квартиру опечатать. – Затем: – Доставить сюда. – Он прочел Фишеру то, что записал: «Когда два дня назад в указанных городах были проверены соответствующие списки, то, помимо родственников Валлау, с ним оказался связан еще ряд лиц. Все эти лица были вчера еще раз допрошены. Подозрение вызвал некий Бахман, кондуктор; в тридцать третьем году пробыл два месяца в лагере, отпущен на свободу для слежки за своими единомышленниками…» В результате этой слежки мы, помните, в прошлом году напали на след конспиративного адреса Арлсберга – с тех пор Бахман политической деятельностью не занимался. «При первом и втором допросе – все отрицал. Но вчера на него нажали, и он наконец поддался. Выяснилось, что жена Валлау приготовила у него в летней сторожке под Вормсом одежду, но какую и для какой цели, ему якобы неизвестно. Отпущен домой для дальнейшей слежки и оставлен под надзором. Валлау задержан в двадцать три часа двенадцать минут в этой сторожке. До сих пор отказывается давать показания. Бахман из своего дома не выходил, в шесть на работу не явился: возникает подозрение относительно самоубийства, сведений от семьи еще не поступало». Все! Оверкамп дал Фишеру сообщение для печати и радио: как раз поспеет к утренней передаче. Оверкамп держался той точки зрения, что немедленное оглашение всего материала, с целью привлечь публику к поимке беглецов и возбудить против них негодование нации, было бы целесообразным лишь в том случае, если бы речь шла о двух – ну, самое большее, трех беглецах; такой побег еще допустим. При этих условиях, может быть, и можно было бы надеяться на помощь населения. Но оповещение о побеге стольких людей едва ли будет способствовать их поимке, ибо семь, шесть, даже пять беглецов – это недопустимо много, это дает не только основания для предположений, что их еще больше, но и для всевозможных догадок, сомнений, слухов. Теперь все эти аргументы отпадали, так как с поимкой Валлау допустимое число было достигнуто. – Ты слышал сейчас передачу, Фриц? – были первые слова девушки, едва друг ее показался в воротах. Под особым солнцем, на особой траве белила она, вероятно, платочек, которым повязывала голову. – Что слышал? – спросил он. – Да только что… по радио, – сказала девушка. – Ну, радио! – сказал Фриц. – У меня по утрам дела хоть завались: Пауля с отцом в виноградник проводи, мать молоко сдавать проводи, сам вместо нее в хлев отправляйся. И все до половины восьмого. Ну ее к черту, эту дребезжалку. – Да, но сегодня, – сказала девушка, – насчет Вестгофена передавали. Насчет троих беглецов. Это они убили того штурмовика Дитерлинга лопатой, а потом в Борисе кого-то ограбили и разбежались в разные стороны. Мальчик сказал спокойно: – – Так. Чудно. Вчера вечером в трактире и Ломейер из лагеря, и Матес рассказывали, что этому, которого хватили по голове лопатой, повезло, всего только веко оцарапало, просто пластырем залепили. Так трое, говоришь? – Жалко, – прервала его девушка, – что они как раз твоего до сих пор не поймали. – Ах, от моей куртки он уже давно отделался, – сказал Фриц. – Нет, мой не так глуп, уж он, наверно, не ходит все в одном и том же. Мой, конечно, догадался, что его внешность описали по радио. Может быть, он куртку уже загнал, висит теперь где-нибудь в чужом шкафу или в мастерской на вешалке. А то, может быть, в Рейн зашвырнул, карманы камнями набил и зашвырнул. Девушка удивленно посмотрела на него. – Сначала мне ее здорово жалко было, а теперь прошло, – добавил он. Только сейчас приблизился он к ней. Чтобы наверстать упущенное, схватил ее за плечи, легонько встряхнул, легонько поцеловал. На миг прижал ее к себе, перед тем как уйти. А сам думал: мой ведь знает, что ему живым не выскочить, если его сцапают. При этом из всех беглецов Гельвиг имел в виду только одного – того, с которым был чем-то связан. Сегодня он видел во сне, будто идет мимо Альгейерова сада. А за забором, среди плодовых деревьев, торчит пугало – старая черная шляпа, две палки наперекрест, и на них его вельветовая куртка. Этот сон, при свете дня казавшийся смешным, ночью смертельно напугал его. Вспомнив о нем, он вдруг разжал руки. От головного платка девушки исходил легкий, свежий запах, так обычно пахнет только что отбеленная ткань. Гельвиг услышал его впервые, точно в его мир вошло нечто новое, что ясно подчеркнуло для него все грубое и все нежное. Когда он, придя десять минут спустя в школу, наткнулся на садовника, тот начал опять: – Ну что, ничего нового? – Насчет чего? – Да насчет куртки. Теперь о ней уже по радио рассказывают. – Когда его видели последний раз, на нем была куртка, – продолжал садовник. – Теперь она, верно, уже никуда не годится, небось пропотела под мышками. – Ах, оставь меня, пожалуйста, в покое, – огрызнулся Фриц. Когда Франц вошел в кухню Марнетов, чтобы наспех выпить кофе, перед тем как укатить на велосипеде, он увидел, что у кухонного очага сидит пастух Эрнст и намазывает себе на хлеб варенье. – Слышал, Франц? – спросил пастух. – Что? – Да про того, из наших мест, который тоже участвовал… – Кто? В чем участвовал? – Ну, если ты не слушаешь радио, – сказал Эрнст, – как же ты можешь быть в курсе событий? – Он обернулся к семье, сидевшей вокруг большого кухонного стола за вторым завтраком, – позади были уже несколько часов работы. Семья сортировала яблоки – завтра во Франкфурте на крытом рынке их будут ждать оптовики. – А что вы сделаете, если этот тип вдруг очутится у вас в сарае? – Запру сарай, – сказал зять, – поеду на велосипеде к телефонной будке и позвоню в полицию… – Зачем тебе полиция, – сказал шурин, – нас тут хватит, чтобы связать его и доставить в Гехст. Верно, Эрнст? Пастух так густо намазывал на хлеб варенье, что это было скорее варенье с хлебом, чем хлеб с вареньем. – Да ведь меня завтра здесь уже не будет, – сказал он. – Я буду уже у Мессеров. – Он может засесть в сарае и у Мессеров, – сказал зять. Стоя в дверях, Франц все это слушал, затаив дыхание. – Да, конечно, – сказал Эрнст, – он везде может сидеть, в любом дупле, в любом старом улье. Но там, куда я загляну, его наверняка не будет. – Почему? – Потому что я лучше туда совсем не загляну, – сказал Эрнст, – не желаю: эти дела не для меня. Молчание. Все посматривают на Эрнста, большой выеденный посередке бутерброд торчит у него изо рта. – Ты можешь себе это позволить, Эрнст, – сказала фрау Марнет, – оттого что у тебя нет своего хозяйства и вообще ничего своего нет. Если этого беднягу завтра все-таки сцапают и он скажет, где просидел прошлую ночь, за это, пожалуй, и в тюрьму угодишь. – В тюрьму? – прокудахтал старик Марнет, тощий, высохший мужичишка, хотя жену его, при той же жизни и на тех же харчах, разнесло горой. – В лагерь попадешь и никогда уж оттуда не выберешься. А что будет со всем твоим добром? Этак всю семью погубишь. – Меня это не касается, – сказал Эрнст. Своим необычайно длинным, гибким языком он тщательно облизывал губы, и дети с удивлением смотрели на него. – Что у меня есть? В Оберурсуле у матери кое-какая мебель осталась да моя сберегательная книжка. Семьи у меня пока еще нет, только овцы. В этом отношении я – как фюрер: ни жены, ни семьи. У меня только моя Нелли. Но у фюрера тоже была раньше его экономка. Я читал, он сам был на ее похоронах. Вдруг Августа заявила: – Одно только могу тебе сказать, Эрнст: Мангольдовой Софи я на твой счет мозги прочистила. Как ты можешь ей врать, будто ты обручился с Марихен из Боценбаха? Ты же в позапрошлое воскресенье сделал предложение Элле. |
|
|