"Седьмой крест" - читать интересную книгу автора (Анна Зегерс)

– А что такое? Что такое? – спросила женщина недоверчиво и удивленно.
Георг устремил на нее решительный взгляд.
– Пустите-ка меня на минутку наверх, – сказал он, – я дорогой расскажу вам, мне туда же! – Машина отъехала. Георг крепко вцепился в борт. Очень медленно, со всякими отступлениями, начал он плести что-то насчет больницы, насчет каких-то дальних родственников.
Тем временем человек, сидевший за соседним столиком, вышел к парню, с которым Георг разговаривал.
– О чем он вас только что спрашивал?
– Действительно ли эта женщина фрау Биндер, – ответил парень удивленно.
VI
Когда обойщик Меттенгеймер работал недалеко от дома, он обычно уходил обедать к себе. Но сегодня он зашел в трактир, заказал свиную грудинку и пиво. Мальчишку-ученика он угостил гороховым супом. Потом заказал пива и для него и принялся расспрашивать его тем уверенным тоном, каким говорят с подростками мужчины, сами вырастившие нескольких сыновей. Кто-то вошел, сел и спросил себе маленькую кружку светлого. Меттенгеймер тут же узнал вошедшего по новой фетровой шляпе, они утром вместе ехали на двадцать девятом. Его сердце на миг тревожно сжалось – он сам не знал почему. Перестав болтать с учеником и торопливо проглотив последние куски, мастер поспешил вернуться на работу, чтобы нагнать все, что, по его мнению, было упущено из-за утреннего опоздания. Жене он еще ничего не сказал о вызове. Теперь он решил не говорить совсем. Ему вообще хотелось забыть, как можно скорее забыть об этом допросе, об этом дурацком вызове. Он все равно не в силах догадаться, что тут кроется. Да, вероятно, ничего и нет. Просто они время от времени выхватывают людей. Вероятно, в этом городе, где людей полным-полно, есть и еще такие «выхваченные», как он. Только друг другу они об этом не говорят. Стоя на стремянке, Меттенгеймер бранился, оттого что бордюр наложен неправильно. Он уже собрался слезть с лестницы, чтобы навести порядок и в нижнем этаже, как вдруг у него закружилась голова, и он присел на ступеньку. Смех штукатуров, дразнивших ученика, звонкий голос парнишки, который тоже не оставался в долгу, разносились в пустом гулком доме гораздо громче, чем могли бы звучать голоса бывших и будущих его обитателей, ибо их заглушают вещи, все эти ковры и кресла. Обойщик покачивался на своей стремянке. В пролете парадной лестницы чей-то голос прокричал:
– Шабаш!
Обойщик крикнул в ответ:
– Пока только я объявляю шабаш!
На остановке двадцать девятого он снова встретился с человеком в фетровой шляпе, который рано утром вместе с ним ехал и потом пил пиво в той же пивной. Вероятно, тоже работает где-нибудь поблизости, решил Меттенгеймер, когда тот сел вслед за ним на двадцать девятый.
Меттенгеймер кивнул ему. Вдруг он вспомнил, что сегодня опять забыл у швейцара сверток с шерстью для жены. Она и так вчера вечером отругала его за это. И вот он снова сошел и вернулся, торопясь, чтобы поспеть на следующий трамвай. Он чувствовал себя очень усталым и с удовольствием думал об ужине и вообще о доме. Внезапно его сердце вздрогнуло от мучительной, леденящей тревоги: человек в новой фетровой шляпе, с которым он расстался в предыдущем вагоне, каким-то образом очутился на передней площадке этого. Обойщик пересел на другое место, он глазам своим не верил. Но он не ошибся. Он сразу же узнал эту шляпу, этот выбритый затылок, эти короткие ручки. Меттенгеймеру не хотелось пересаживаться на другой номер и он решил было доехать до центра и затем пройти пешком. Но теперь он передумал и, доехав до Цейльштрассе, все-таки пересел на семнадцатый. Он облегченно вздохнул, так как наконец был один. Но едва он очутился на площадке семнадцатого номера, как услышал за собой торопливые шаги и затем отрывистое сопенье только что вскочившего человека. Незнакомец в фетровой шляпе скользнул по нему взглядом, совершенно равнодушным и вместе с тем очень внимательным. Затем повернулся к обойщику спиной – ведь Меттенгеймер при выходе все равно должен был пройти мимо него. И Меттенгеймер понял, что этот человек сойдет следом за ним и что ускользнуть от него невозможно. Его сердце заколотилось в отчаянном страхе. Сорочка, давно высохшая, снова вымокла от пота. «Что ему от меня нужно? – думал Меттенгеймер. – Что я мог совершить? Что я могу совершить?» Он не удержался от искушения и еще раз обернулся. Среди множества шляп, мелькавших в вечерней толпе, уже не по сезону летних и еще не по сезону фетровых, он увидел и ту, которую искал, – ее владелец шествовал не спеша, словно знал, что у Меттенгенмера теперь пропала охота к неожиданным трамвайным пересадкам. Обойщик перешел улицу. У двери своего дома он еще раз быстро обернулся в приливе внезапной храбрости, которая таится в сердце людей, готовых в иных случаях постоять за себя. Лицо преследователя вынырнуло у него за плечом, тупое, дряблое лицо, с гнилыми зубами. Платье его было довольно поношено, кроме шляпы. Может быть, и шляпа была не новая, а только не такая потертая. В этом человеке не было, в сущности, ничего страшного. Для Меттенгеймера самое страшное заключалось в необъяснимом противоречии между упорством преследователя и полным его равнодушием.
Войдя в дом, Меттенгеймер положил пакет на ступени лестницы, чтобы запереть на ключ дверь, которую днем придерживал крючок, вделанный в стену.
– Зачем ты, собственно, запираешь, отец? – спросила его дочь Элли, в это время спускавшаяся по лестнице.
– Да сквозит, – ответил Меттенгеймер.
– А тебе-то что наверху в квартире? – сказала Элли. – Ведь в восемь все равно запрут. – Обойщик уставился на нее. Он ощущал всем своим существом, что на той стороне узкой улицы торчит этот человек и наблюдает за ним и его дочерью.
Она была втайне его любимицей. Может быть, об этом знал человек, стороживший там, напротив? Какое скрытое движение чувств хотел он подстеречь? Какой явный проступок? Кажется, есть такая сказка, где отец обещает отдать черту первое, что выйдет к нему навстречу из его дома. Обойщик до сих пор скрывал от всей семьи, даже от самого себя, что эта дочь ему милее всех. Почему – он и сейчас не знал. Может быть, по двум совершенно различным причинам. Она была красива и вечно причиняла ему горе. Он радовался, когда его навещали дети. Но когда появлялась Элли, его сердце вздрагивало в том самом месте, где оно сильнее всего чувствовало радость и боль. Какие роскошные дома отделывал он в своем воображении для этой дочери и через какие анфилады комнат пробегала она, уж во всяком случае с не меньшей грацией, чем эти надменные и капризные дамочки, когда мужья показывают им их будущие апартаменты. Элли коснулась его локтя. В рамке густых кудряшек ее лицо казалось наивным, как у ребенка, и на нем было выражение нежности и грусти. Ей вспомнился тот день, когда отец на скамье вестгофенского трактира, прижав к себе ее голову, сурово уговаривал ее выплакаться. Никогда потом не вспоминали они об этом дне. Но, наверно, оба думали о нем, когда встречались.
– Пожалуй, я сейчас захвачу с собой шерсть, – сказала Элли, – и сразу же начну.
Обойщик чувствовал, как человек на той стороне улицы сверлит взглядом пакетик; ему самому стало казаться, будто у дочери в сумке что-то запретное, хотя он отлично знал, что там ничего нет, кроме нескольких мотков цветной шерсти. Лицо Элли снова повеселело. Ее глаза, золотисто-карие, в тон каштановым волосам, освещали все лицо теплым блеском. «Или этот прохвост, Георг, слепой был? – думал отец. – Как он мог ее бросить?» Веселость Элли терзала ему сердце. Он попытался заслонить дочь, чтобы ничей взгляд ее не коснулся. Если ему поставили западню, подумал он опять, так ведь его дитя невинно. Однако Элли была рослая и стройная, а он – маленький и сутулый. Он не мог заслонить ее. С тревогой бросил он взгляд на улицу, когда она вышла, легкая и прямая, помахивая хозяйственной сумкой. Затем облегченно вздохнул – преследователь как раз повернулся спиной и рассматривал витрину парфюмерного магазина. Элли пробежала мимо незамеченная. Но от внимания обойщика ускользнуло, что из пивной рядом с парфюмерным магазином тут же выскочил вертлявый молодой человек с усиками и на ходу слегка толкнул локтем господина в фетровой шляпе. Их взгляды встретились в зеркале витрины. Точно рыболовы, уставившиеся на одно и то же место, в охоте за теми же рыбами, оба видели в зеркальном стекле противоположную сторону улицы, подъезд дома, где жил обойщик, и его самого. Ты хочешь, чтобы я погубил свою семью, думал Меттенгеймер, но это тебе не удастся. И. вдруг успокоившись, он стал подниматься по лестнице. Фетровая шляпа отступила в дверь ресторана, из которого вышел усатый. Ее владелец сел к окну. А молодой человек с усиками слегка приседающим шагом легко догнал Элли, причем отметил, что ноги и бедра этой молодой особы значительно скрасят ему скучную задачу.
Войдя в столовую, Меттенгеймер натолкнулся на ребенка Элли, строившего что-то на полу. Элли оставила мальчика на ночь. Почему это? Жена только пожала плечами. По ее глазам было видно: на душе у нее много такого, что ей хотелось бы излить, но муж не стал ее ни о чем расспрашивать. В другой вечер ребенок доставил бы ему только удовольствие, но теперь он пробурчал:
– Почему, спрашивается, раз у нее есть своя комната?
Малыш ухватился за его указательный палец и рассмеялся. А Меттенгеймеру было не до смеха. Он отстранил ребенка. Ему вспомнилось от слова до слова все, что было сказано на допросе. И ему уже не казалось, что он видел сон. На сердце лежала свинцовая тяжесть. Он подошел к окну. В парфюмерном магазине были опущены ставни. Но Меттенгеймера теперь нельзя было обмануть. Он знал, что одна из этих смутных теней в окне трактира напротив не спускает глаз с его дома. Жена позвала его ужинать. За столом она сказала то, что повторяла каждый день:
– Скажи, пожалуйста, когда ты наконец у нас-то побелишь!

Тем временем Франц, возвращаясь после работы, сошел с велосипеда, не доезжая Ганзагассе. В нерешительности шагал он, ведя велосипед, размышляя о том, спросить ему в каком-нибудь магазине о Меттенгеймере или нет. Но тут случилось именно то, чего он ждал, а может быть, и боялся: он случайно встретил Элли. Франц стиснул ручку руля. Элли, занятая своими мыслями, не заметила его. Ничуть она не изменилась! В ее неторопливых движениях всегда была какая-то мягкая грусть – и тогда еще, когда для этого не было никаких оснований. И те же серьги были на ней. Франц обрадовался. Они очень нравились ему среди ее густых каштановых волос. Если бы Франц умел находить слова для своих чувств, он, вероятно, сказал бы, что сегодняшняя Элли гораздо ближе к своей сущности, чем та, которая жила в его воспоминаниях. Ему было больно, что она прошла мимо, хотя она просто не видела его, да и не должна была видеть. Как и тогда, во время их первой встречи на почте, ему сильнее всего на свете захотелось обнять ее и поцеловать в губы. «Почему не должно мне принадлежать то, что мне предназначено?» – думал он. Франц забыл о себе, о том, что он некрасив, что у него обыкновенное лицо, без живости и выразительности, что он беден и неловок.
На этот раз он дал Элли пройти мимо – дал пройти и молодому человеку с усиками, не подозревая, что тот имеет к Элли какое-то отношение.
Он повернул велосипед и ехал за ней следом, пока она не вошла в тот дом, где с ребенком снимала комнату.
Он сверху донизу оглядел дом, поглотивший Элли. Затем посмотрел вокруг. Наискосок он увидел кондитерскую. Он вошел и сел.
В кондитерской был только один посетитель, кроме него, – тот самый вертлявый молодой человек с усиками. Молодой человек сидел у окна и посматривал на улицу. Франц и теперь не обратил на него внимания. Настолько здравого смысла у него еще осталось, чтобы просто не ворваться следом за Элли к ней в дом. Ведь день еще не кончился. Элли могла снова выйти. Во всяком случае, он решил сидеть здесь и ждать.
Тем временем Элли наверху в своей комнате переоделась, причесалась – словом, сделала все, что, по ее мнению, следовало сделать, если гость, которого она ждала сегодня вечером, придет и останется ужинать, а может быть, – Элли допускала и это, – останется ночевать. Повязав фартук поверх чистого платья, Элли пошла в кухню к хозяйке, побила и посолила два шницеля и положила на сковородку сало и лук, чтобы сунуть ее на огонь, как только раздастся звонок.
Хозяйка смотрела на нее, улыбаясь, – это была добродушная женщина лет пятидесяти, которая охотно баловала детей и вообще сочувствовала всякому полнокровному проявлению жизни.
– Вы совершенно правы, фрау Гейслер, – сказала она, – молодость бывает только раз.
– В чем права? – спросила Элли. Ее лицо вдруг изменилось.
– Да что вы решили поужинать с кем-то другим, а не с вашими родными.
Элли чуть не сказала: «Я гораздо охотнее поужинала бы одна», – но предпочла промолчать. Она не могла скрыть от себя, с каким нетерпением ждет, чтобы хлопнула дверь подъезда и на лестнице раздались твердые шаги. Да, конечно, она ждет, но, может быть, втайне надеется и на какую-нибудь помеху. Сделаю-ка я еще пудинг, решила она. Элли поставила на плиту молоко, всыпала в него порошок и стала размешивать. Придет – хорошо, вдруг решила она, не придет – тоже хорошо.
Она ждала, верно, но что это было за жалкое ожидание в сравнении с тем, как она умела ждать когда-то…
Неделя за неделей, ночь за ночью ждала она шагов Георга, тогда она еще дерзала отстаивать свою молодую жизнь, не мирилась с пустотою ночей. Теперь она чувствовала, что то ожидание отнюдь не было ни смешным, ни бессмысленным, им можно было гордиться, это было нечто более высокое и достойное, чем ее теперешняя жизнь со дня на день, в которой уже нет страстного ожидания. Теперь я как все, печально думала она, нет для меня ничего особенно важного. И не проведет она этой ночи в ожидании, если ее друг не придет. Она зевнет и ляжет спать.
Когда Георг впервые сказал ей, что его ждать нечего, она ему не поверила. Она, правда, перебралась опять к родным, но только переменила место ожидания. Если бы сила ожидания способна была вызвать того, кого ждешь, Георг бы к ней тогда вернулся. Но в ожидании нет никакой магической силы, оно не властно над другим человеком, оно живет только в ожидающем и именно поэтому требует мужества. Ожидание ничего не принесло Элли, лишь иногда тихая безмолвная грусть придавала ее хорошенькому личику неожиданную прелесть. То же самое думала и хозяйка, смотревшая, как Элли готовит ужин.
– Пока вы съедите шницели, – сказала она ласково, – ваш пудинг успеет остыть.
Когда Георг в последний раз сказал ей, что его ждать нечего, – не грубо, но твердо и решительно, – что ее ожидание тяготит его, когда Георг спокойно и рассудительно объяснил ей, что брак не святыня и что даже будущий ребенок – это не такое уж препятствие, которое не обойдешь, Элли наконец отказалась от комнаты, за которую все время тайком платила.
Но она продолжала ждать – она ждала и в ту ночь, когда родился ребенок. Разве есть ночь, более подходящая для возвращения? Обойщик рыскал по городу несколько дней, и, наконец, ему удалось притащить к дочери этого ужасного человека, ее бывшего мужа. Он горько потом пожалел об этом, увидев, в каком состоянии дочь после встречи. И хотя он отговаривал Элли сначала от брака, а затем от развода, он вскоре понял, что все равно больше нельзя так ждать. И вот в конце второго года он сделал попытку начать официальные розыски зятя. Но даже родители не знали, куда запропастился их сын… Этим вторым годом был тысяча девятьсот тридцать второй год, и он уже подходил к концу. Элли едва удалось укачать ребенка, который в новогоднюю ночь тридцать третьего года проснулся от шума хлопушек и тостов. Георга так и не нашли. Оттого ли, что они боялись искать слишком усердно, или Элли была поглощена ребенком, но вся эта история понемногу стала забываться. Элли хорошо помнит то утро, когда окончательно перестала ждать. Перед рассветом ее разбудил автомобильный гудок, и она услышала шаги на улице, может быть, шаги Георга, но шаги прошли мимо подъезда. Шаги постепенно стихли, стихло и ожидание Элли. С последним звуком оно угасло окончательно. Она так и не пришла ни к какому выводу, ни к какому решению. Права оказалась ее мать и все пожилые люди: время все залечивает, и даже раскаленное железо остывает. Она тогда очень скоро уснула. Следующий день был воскресенье, и она проспала до полудня. К обеду вышла другая Элли, румяная и здоровая.
В начале тридцать четвертого года Элли вызвали в гестапо: ее муж арестован и отправлен в Вестгофен. Теперь, сказала она отцу, он наконец нашелся, теперь можно хлопотать о разводе. Отец удивленно посмотрел на нее, как смотрят на прекрасную, драгоценную вещь, в которой вдруг оказался изъян.
– Теперь?… – повторил он только.
– А почему бы и нет?
– Да ведь это было бы там для него ударом…
– Для меня тоже многое было ударом, – сказала Элли.
– Но ведь он все-таки муж тебе.
– Это кончено раз и навсегда, – сказала Элли.