"Дружба" - читать интересную книгу автора (Виктор Дмитриев)

Мечтательности своей Величкин стыдился, как не- мальчишески длинных локонов, от которых его избавила только гимназия. Дверь в свои вечерние комнаты он не отпирал ни для кого. Это было его собственное, потайное, личное. Он не умел назвать это по имени, но всего лучше здесь подходили медные слова: Гамбетта, социализм, Фламмарион.
Величкин не любил вспоминать о детстве. Он охотно вырвал бы этот листок из календаря. Ему было неприятно, когда в присутствии приятелей мать рассказывала о его диковинных способностях в три года или показывала фотографию, на которой он был снят в ма-скарадном костюме принца. Она называла его Ежиком при тех, кто знал его только в качестве Сереги, и ему оставалось краснеть и молча злиться, потому что, и это было самым обидным, не было ровно никаких разумных оснований запретить матери поминать прошлое.
Сам Величкин начинал свою биографию с плаката. «Ты записался добровольцем?» — громко спрашивал этот черноглазый красноармеец, настигая взглядом и
нацеленным пальцем. Величкин не опускал перед ним глаза. Высокий рост и широкие плечи подарили ему, пятнадцатилетнему, завидное право написать в анкете «семнадцать». Некому и некогда было опровергать эту выдумку. Он мог держать винтовку, а неужели это! о было недостаточно? И разве не его отец, не Федор Величкин, был комиссаром дивизии? Разве не его застрелили на митинге пьяные григорьевцы, оборвав вместе с речью седеющую жизнь? Этот мандат не мог аннулировать никто!
Дальше шла не биография, а анкета, приятная своей дюжинностью, своей одинаковостью с тысячами других аШет, хранящихся в запыленных коричневых папках статистических архивов. Служба в армии, демобилизация и партийная работа, механический цех фабрики имени Октября — вое это было как у других, даже названиями параграфов свидетельствуя о том. что Величкин и в самом деле имел право на почетное звание прочного и хорошо 'сидящего в гнезде винта, на настоящее мужицкое и простецкое имя — Сере г а.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Сестра моя жизнь и сегодня
в разливе Расшиблась весенним дождем обо всех. Борис Пастернак
Лето шло к концу. Была уже половина августа, когда Зотов вернулся в Москву. Этот день для Величкина начался обычно. Отпуск Сергея давно кончился. Снова
нужно было ежедневно подыматься в седьмом часу л снова ежедневно повторялось одно и то же: Величкин просыпался, вставал с постели, умывался, натягивал кожанку и выходил на улицу. Но на подножке трамвая сознание ненастоящести происходящего будило его во второй раз и теперь уже в самом деле. Вместо улицы и площадки вагона оказывалась комната, мать, согнувшаяся над примусом, сложенная одежда на стуле. Величкин с отвращением убеждался, что еще не вставал и что ему только предстоит это сделать.
Елена Федоровна изо всех сил накачивала керосин. Спина ее и лопатки двигались под домашним теплым платьем, и по этому движению видно было, что качать ей очень трудно. Примус гудел и содрогался. Он клокотал, слегка подпрыгивая на тонких изогнутых ногах. Лепестки синего пламени подпирали закоптелое дно чайника.
— Поздно ты сегодня вернешься? — спросила Елена Федоровна, наливая молоко в кофе. — Опять какое- нибудь заседание?
— Последнее время я всегда возвращаюсь рано.
— Всегда? А в среду?.. А позавчера?.. Я-ведь так беспокоюсь... Мало ли что может случиться...
Бывают в августе по утрам такие прохладные, как бы стеклянные часы. Дворники сметают с холодных звонких тротуаров резные бронзовые листья. Кованые прямые дымы упираются в бесцветное, как застиранный ситец, небо. Четко очерченные тени разрезают заборы и стены.
Войдя в проходной двор, Величкин быстро выплеснул из бутылки холодное какао. Елена Федоровна находила, что ее сын очень исхудал. «Щеки ввалились, глаза втянулись»,—повторяла она ежедневно. Поэтому она еще с вечера приготовляла для него бутылку холодного вкусного какао. Величкину нравилось это густое и сладкое питье. Но принести бутылку на фабрику и пить какао в обеденный перерыв, свесив ноги с чумазого верстака, было так же странно и невозможно, как притти на завод в мягкой фетровой шляпе и крахмальном воротничке.
Это какао напоминало Величкину занятную сцену из его детства. Дело было в деревне, где они гостили на хуторе. Сережу повели смотреть, как работают крестьяне. Душная пыль поднималась от молотилки. Босые девки отгребали колючую солому. Сергей стоял в своем бархатном костюмчике с голыми ко-ленками, и ему было так стыдно, как бывает только во сне, когда видишь себя в одной рубашке посреди многолюдного общества. Сейчас, пятнадцать лет спустя, он краснел, припоминая свои голые коленки и взгляды крестьянских ребятишек.
Механический цех, в котором работал Величкин, помещался между прядильным и ткацким. Поэтому с одной стороны слышался беспрерывный треск и грохот нескольких сотен ткацких станков, словно там тряслись и дребезжали бесчисленные ломовые телеги, а с другой—доносился неизменный, ровный гул больших чистых прядильных машин. Величкину иногда предста- злялось, что вот с таким ровным, густым гуденьем несется через мировую пустоту наша тяжелая планета.
Заглянув в чертеж, Величкин зажал в кулачки своего американского токарного станка недоделанную вчера деталь и передвинул рукоятку. Темное пятно скользнуло вверх по приводному ремню, потом опять вынырнуло из-под шкива и снова побежало вверх. Привычные запахи и шумы оцепили Величкина.
Работавший за соседним станком старый опытный токарь, Болеслав Матвеевич, рычал и ругался. Это был злой поляк. На его необозримом и тусклом жирном лице терялись крошечные сизые глаза. Он обзывал всякими нелестными именами тщедушного и упрямого молодого хронометражиста, тщательно записывающего в блокнот скорости отдельных операций.
— Это значит опять новый расценок, — кричал поляк. — Я не буду этого позволять, чтобы всякий сопливец своим карандашиком портил мне мой заработок.
Хронометражист, видимо, робел и умоляюще взглядывал то на одного рабочего, то на другого. Этот студентик работал недавно, и неприязнь рабочих сильно смущала и расстраивала его.
— Провались ваша рационализация и вся ваша власть с нею вместе!—громыхал Болеслав,—Мы вашего брата на тачке вывозить станем!
Величкин пожалел хронометражиста.
— Болеслав Матвеевич,—спросил он,—-что нового в духовом оркестре?
— О, у нас в духовитом оркестре разучивается марш Рихарда Вагнера. Вы скоро будете услышать!..—И, забыв о хронометражисте, Болеслав Матвеевич заговорил о своем любимом детище—духовом оркестре.
В обед, скушав тщательно завернутые матерью в пергаментную бумагу бутерброды, Величкин отправился бродить по фабрике. Он любил в этот свободный получас ходить вдоль опустевших этажей, спускаться и подниматься по вздрагивающим железным лестницам, останавливаться возле широких пыльных окон. В каждом корпусе все было своим и особенным. Даже самый воздух в ткацкой жестяной и жесткий, а в прядильной — сырой, плотный — прачеш- ный.
Возле красильной Величкин встретил близорукого и озабоченного секретаря комсомольской ячейки Илюшу Францеля.
Илюша бежал по коридору, приплясывая и щелкая пальцами. Как всегда, он был чем-то до крайности встревожен, куда-то чрезвычайно опешил и, вероятно, опаздывал. Его красные, кроличьи, грустные глаза, лишенные ресниц, быстро и беспокойно мигали. Заметив Величкина, Францель остановился.
— Вот хорошо, что я тебя попал!—заявил он на своем всегдашнем невообразимом жаргоне. — Оповести ребят, что сейчас во дворе митинг, а потом на демонстрацию.
— А что случилось?
— Убит наш посол в Польше. Звонили из райкома. Так не забудь же оповестить, — еще раз сказал Францель и, лихо повернувшись на каблуке, убежал.
Ветер сухими пальцами ерошил и перебирал волосы на голове Сергея.
Речь говорил человек, который в семнадцатом году был одним из любимых вожаков неукротимых кронштадтских матросов. От больших митингов тех дней он сохранил неизменными ораторские манеры и приемы.
Подымая руки к небу, он часто встряхивал невидимые вожжи. Иногда жестикуляция опережала слово. Он не успевал во-время подобрать нужную фразу и только молча стучал кулаком по воздуху.
Речь его в обычное время представилась бы Величкину скучной и склеенной из шаблонных абзацев газетных передовиц. Но сейчас самая тема заранее настраивала на торжественный лад. Величкин старался каждое примелькавшееся и затертое выражение возвра-щать к первоначальному и подлинному, образному смыслу.
— Пролетарии тверже сомкнут ряды, — сказал оратор, стуча кулаком. И Величкин по-новому почувствовал эту тысячу раз слышанную фразу. Ему представились бесконечные толпы угрюмых людей с ржавыми от железа руками, в одежде, пропитанной металлической пылью и машинным маслом. Багровые флаги тяжелыми крыльями шумели над рядами. Люди шли на запад, накатываясь на узкий полуостров Европы, как неотвратимый чугун затмения на солнечный диск. Мосты вздрагивали и гудели под их грузовой поступью.
Старые ткачихи раскрывали рот и вытягивали морщинистые шеи. Слово «война» пугало их.
Величкин почувствовал у своего уха тяжелое бурлацкое дыхание. Обернувшись, он увидел Болеслава Матвеевича. Потный и раскаленный поляк проламывал себе дорогу через толпу.
— Ну что, будем воевать с Польшей ? — спросил его Величкин веселым топотом.
Болеслав Матвеевич посмотрел на него с обидным пренебрежением.
— А что мне твоя Польша? — сказал он. — Провались она на левую строну.
Не останавливаясь, он двигался вперед. Его проволочные усы торчали, как штыки.
Величкин еще не успел изумиться, а уж старик оказался на замещавшей трибуну площадке фабричного паровоза.
Своим ломаным русским языком, спотыкаясь на а длинных словах, Болеслав бессвязно кричал, что, хотя и поляк, он первый пойдет в Красную армию.
— В нашу армию, — сказал он.
И это «наша» прозвучало как неожиданное любовное признание.
— Наша страна! Моя страна! — повторял про себя Величкин, машинально'сменяя ногу. Чувство особенной веселой и пенистой гордости проникало его. Он схватил за вытертый кожаный рукав шедшего рядом крас- ноглазаго маленького Францеля.
— Понимаешь, Илюшка, — говорил Величкин, дергая приятеля за руку,—какое-то чертовское сознание силы охватывает. Может, в Донбассе, в Мексике так же идут люди. У меня есть заботливая мать, ты лижешь пальцы, но все вместе мы сила, понимаешь, часть великого... Я не умею говорить, но я бы сказал...
Крайним в ряду шел высокий черноглазый парень Володя Татарияов, в обычное время красивый и бестолковый балагур. Когда замолк оркестр, Татаринов запел недавно вошедшую в моду песню.