"Американские заметки" - читать интересную книгу автора (Диккенс Чарльз)

Глава XII

Из Цинциннати в Луисвиль на одном пакетботе и из Луисвиля в Сент-Луис на другом. — Сент-Луис.


Покинув Цинциннати в одиннадцать часов утра, мы направились в Лунсвиль на пакетботе компании «Пайк», на нем везли почту, и потому он был более высокого класса, чем тот, на котором мы плыли из Питтсбурга. Поскольку на весь переезд требуется часов двенадцать-тринадцать, мы решили, что выберем такой пароход, который к ночи прибывал бы в Луисвиль, так как нас никогда не прельщал ночлег в каюте, если можно было поспать где-нибудь еще.

Случилось так, что на борту этого судна, помимо обычной унылой толпы пассажиров, находился некто Питчлин, вождь индейского племени чокто; он послал мне свою визитную карточку, и я имел удовольствие долго беседовать с ним.

Он превосходно говорил по-английски, хотя, по его словам, начал изучать язык уже взрослым юношей. Он прочел много книг, и поэзия Вальтера Скота, видимо, произвела на него глубокое впечатление, — особенно вступление к «Деве с озера» и большая сцена боя в «Мармионе»: несомненно, его интерес и восторг объяснялись тем, что эти поэмы были глубоко созвучны его стремлениям и вкусам. Он, видимо, правильно понимал все прочитанное, и если какая-либо книга затрагивала его своим содержанием, она вызывала в нем горячий, непосредственный, я бы сказал даже страстный, отклик. Одет он был в наш обычный костюм, который свободно и с необыкновенным изяществом сидел на его стройной фигуре. Когда я высказал сожаление по поводу того, что вижу его не в национальной одежде, он на мгновение вскинул вверх правую руку, словно потрясая неким тяжелым оружием, и опустив ее, ответил, что его племя уже утратило многое поважнее одежды, а скоро и вовсе исчезнет с лица земли; но он прибавил с гордостью, что дома носит национальный костюм.

Он рассказал мне, что семнадцать месяцев не был к родных краях — к западу от Миссисипи — и теперь возвращается домой. Все это время он провел по большей части в Вашингтоне в связи с переговорами, которые ведутся между его племенем, и правительством, — они еще не пришли к благополучному завершению (сказал он грустно), и он опасается, не придут никогда: что могут поделать несколько бедных индейцев против людей, столь опытных в делах, как белые? Ему не нравилось в Вашингтоне: он быстро устает от городов — и больших и маленьких, его тянет в лес и прерии.

Я спросил его, что он думает о конгрессе. Он ответил с улыбкой, что в глазах индейца конгрессу не хватает достоинства.

Он сказал, что ему очень хотелось бы на своем веку побывать в Англии, и с большим интересом говорил о тех достопримечательностях, которые он бы там с удовольствием посмотрел. Он очень внимательно выслушал мой рассказ о той комнате в Британском музее, где хранятся предметы быта различных племен, переставших существовать тысячи лет тому назад, и нетрудно было заметить, что при этом он думал о постепенном вымирании своего народа.

Это навело нас на разговор о галерее мистера Кэтлина[104], о которой он отозвался с большой похвалой, заметив, что в этой коллекции есть и его портрет и что сходство схвачено «превосходно». Мистер Купер, сказал он, хорошо обрисовал краснокожих; мой новый знакомый уверен, что это удалось бы и мне, если б я поехал с ним на его родину, и стал охотиться на бизонов, — ему очень хотелось, чтобы я так и поступил. Когда я сказал ему, что даже если б я и поехал, то вряд ли бы нанес бизонам много вреда, — он воспринял мой ответ как остроумнейшую шутку и от души рассмеялся.

Он был замечательно красив; лет сорока с небольшим, как мне показалось. У него были длинные черные волосы, орлиный нос, широкие скулы, смуглая кожа и очень блестящие, острые, черные, пронзительные глаза. В живых осталось всего двадцать тысяч чокто, сказал он, и число их уменьшается с каждым днем. Некоторые его собратья-вожди принуждены были стать цивилизованными людьми и приобщиться к тем знаниям, которыми обладают белые, так как это было для них единственной возможностью существовать. Но таких немного, остальные живут, как жили. Он задержался на этой теме и несколько раз повторил, что если они не постараются ассимилироваться со своими покорителями, то будут сметены с лица земли прогрессом цивилизованного общества.

Когда мы, прощаясь, пожимали друг другу руки, я сказал ему, что он непременно должен приехать в Англию, раз ему так хочется увидеть эту страну; что я надеюсь когда-нибудь встретиться с ним там и могу обещать, что его там примут тепло и доброжелательно. Мое заверение было ему явно приятно, хоть он и заметил, добродушно улыбаясь и лукаво покачивая головой, что англичане очень любили краснокожих в те времена, когда нуждались в их помощи, но не слишком беспокоились о них потом.

Он с достоинством откланялся, — самый безупречный прирожденный джентльмен, какого мне доводилось встречать, — и пошел прочь, выделяясь среди толпы пассажиров как существо иной породы. Вскоре после этого он прислал мне свою литографированную фотографию, на ней он очень похож, хотя, пожалуй, не так красив; и я бережно храню этот портрет в память о нашем кратком знакомстве.

Никаких особенно живописных мест мы за этот день не проезжали и в полночь прибыли в Луисвиль. Ночевали мы в «Галт-Хаус» — великолепном отеле, где мы устроились так роскошно, словно находились в Париже, а не за сотни миль по ту сторону Аллеганских гор.

Поскольку в городе не было ничего настолько интересного, чтобы стоило здесь задержаться, мы решили на следующий же день пуститься дальше на другом пакетботе — «Фултон», на который мы должны были сесть около полуночи в пригороде, именуемом Портленд, где пакетбот будет ожидать впуска в канал.

Время после завтрака мы посвятили поездке по городу, — правильно распланированному и веселому: улицы его, пересекающиеся под прямыми углами, обсажены молодыми деревьями. Здания здесь закопченные и почерневшие от битуминозного угля, но англичанин вполне привычен к такому зрелищу и потому не склонен придираться. Тут не было заметно особого делового оживления, а ряд недостроенных домов и незаконченных усовершенствований словно указывал на то, что город пережил строительную горячку в период увлечения «прогрессом» и теперь страдает от реакции, последовавшей за лихорадочным напряжением всех его сил.

По дороге в Портленд мы проехали мимо «Канцелярии мирового судьи», очень меня позабавившей, — она больше походила на школу, возглавляемую дамой-патронессой, чем на судебный орган, ибо это страшное учреждение занимало всего лишь маленькое, располагающее к лени, никудышное зальце с открытой террасой на улицу; две-три фигуры (вероятно, мировой судья и его приставы) грелись на солнышке, — воплощение истомы и покоя. Это была поистине Фемида[105], удалившаяся от дел за недостатком клиентов: она продала меч и весы и теперь дремлет, устроившись поудобнее и положив ноги на стол.

Как и повсюду в здешних краях, дорога кишит свиньями всех возрастов: куда ни глянь — одни развалились и крепко спят, другие с хрюканьем бродят по дороге в поисках скрытых лакомств. Я всегда чувствовал необъяснимую нежность к этим нелепым животным и, когда не было других развлечений, находил неиссякаемый источник забавы в наблюдении за ними. В то утро во время нашей поездки я оказался свидетелем маленького инцидента между двумя поросятами, в котором было столько человеческого, что он мне казался тогда уморительно комичным, хотя в пересказе получится, боюсь, довольно пресным.

Один молодой джентльмен (деликатный боровок с несколькими соломинками, прилипшими к пятачку, что указывало на произведенные им недавно изыскания в навозной куче) в глубокой задумчивости шествовал по дороге, как вдруг перед его испуганным взором предстал его брат, который до сих пор лежал незамеченный в размытой дождем выбоине, — он весь был покрыт жидкой грязью и походил на привидение. Никогда еще все поросячье существо молодого джентльмена не бывало так потрясено! Он попятился по меньшей мере фута на три, секунду смотрел, не мигая, и затем пустился наутек; от быстрого бега и от ужаса его крошечный хвостик трясся, как обезумевший маятник. Но, отбежав совсем недалеко, он стал рассуждать сам с собой о природе этого устрашающего видения и, раздумывая, постепенно замедлял бег; наконец он стал и обернулся. Все из той же выбоины смотрел на него брат, сплошь покрытый блестевшей на солнце грязью и бесконечно удивленный его поведением! Едва удостоверившись в этом, — а удостоверялся он так тщательно, что, казалось, вот-вот заслонит от солнца глаза ладонью, чтобы лучше видеть, — он помчался назад крупной рысью, набросился на брата и отхватил кончик его хвоста в порядке предупреждения: впредь, мол, будь поосторожнее и никогда больше не позволяй себе подобных шуток со своими родичами!

Когда мы пришли, пакетбот стоял у канала в ожидании медлительной процедуры пропуска через шлюз; и мы тотчас поднялись на борт; вскоре после этого к нам явился посетитель совсем особого рода — некий великан из Кентукки по имени Портер — человек ростом всего-навсего в семь футов восемь дюймов, если мерить без каблуков.

На земле еще не существовало племени, которое бы так наглядно опровергало историю, как эти самые великаны, или которое более жестоко оклеветали бы летописцы. Вместо того чтобы, рыча и опустошая все вокруг, вечно блуждать по миру в поисках новых припасов для своих людоедских кладовых и учинять беззаконные набеги на рынки, — они, оказывается, самые кроткие люди на земном шаре, склонные к молочной и растительной пище и готовые отдать все на свете за спокойную жизнь. Приветливость и мягкость их нрава настолько очевидны, что, сказать по совести, юнца, который прославился убийством этих беззащитных существ[106], я считаю коварным бандитом: прикрываясь филантропическими побуждениями, он, должно быть, втайне прельстился только богатствами, накопленными в их замках, и надеждой на поживу. И я тем более склонен так думать, что даже певец этих подвигов, при всем пристрастии к своему герою, вынужден признать, что умерщвленные чудовища, о которых идет речь, отличались самым кротким и невинным нравом, были крайне простодушны и легковерны, слушали разинув рот, самые неправдоподобные россказни, легко попадались в ловушку и даже (как Великан из Уэллса) в чрезмерном радушии гостеприимных хозяев предпочли бы скорее отдать все до последнего, чем уличить гостя в мошенничестве и неблаговидной ловкости рук.

На примере великана из Кентукки лишний раз подтверждалась справедливость этого положения. Он страдал слабостью в коленках, и на его длинном лице читалась такая доверчивость, словно он готов был просить поощрения и поддержки даже у человека ростом в пять футов девять дюймов. Ему всего двадцать пять лет, сказал он, и вырос он лишь недавно, — вдруг выяснилось, что надо удлинять его невыразимые. В пятнадцать лет он был коротышкой, и тогда его отец англичанин и мать ирландка насмехались над ним, говоря, что он слишком мал, чтобы поддерживать престиж семьи. Он добавил, что слаб здоровьем, но, правда, последнее время ему стало лучше; впрочем, найдется немало коротышек, которые станут уверять шепотком, будто он пьет сверх меры.

Насколько я понимаю, он — кучер, хотя как он правит лошадьми, понять трудно — разве что становится на запятки и ложится всем телом на крышу экипажа, упершись подбородком в козлы. В качестве диковинки он захватил с собой свой пистолет. Окрестив его «Ружье-Малютка» и выставив у себя в витрине, любой мелочной торговец в Холборне нажил бы состояние. Показав себя и поболтав немного, он распростился с нами, захватил свой карманный «пистолетик» и стал пробираться к выходу из каюты, возвышаясь над людьми ростом в шесть футов и больше, точно маяк над фонарными столбами.

Несколько минут спустя мы вышли из канала и двинулись по реке Огайо.

Распорядок дня на судне был такой же, как на «Мессенджере», и пассажиры были такие же. Ели мы в те же часы и те же блюда, так же скучно и с соблюдением тех же традиций. Пассажиров, казалось, угнетала та же скрытность, и они так же не умели радоваться или веселиться. Никогда в жизни не видел я такой безысходной, тягостной скуки, какая царила на этом судне во время еды; даже воспоминание о ней давит меня, и я сразу начинаю чувствовать себя несчастным. Сидя у себя в каюте с книгой или рукописью на коленях, я просто страшился наступления часа, который призывал меня к столу, и так рад был поскорее вырваться назад, словно еда была карой за грехи и преступления. Если бы нашими сотрапезниками были здоровое веселье и хорошее настроение, я мог бы макать корку хлеба в воду фонтана вместе с бродячим музыкантом Лесажа и радоваться такому приятному времяпрепровождению; но сидеть рядом со столькими себе подобными тварями, превращая утоление жажды и голода в какое-то деловое предприятие; наспех, подобно йэху, опустошать свою кормушку, а затем угрюмо красться прочь; видеть, что в этом общественном таинстве не осталось ничего, кроме алчного удовлетворения животных потребностей, — все это глубоко противно моей природе, и я совершенно убежден, что воспоминание об этих похоронных трапезах будет преследовать меня всю жизнь, как страшный сон.

Было на этом корабле и кое-что приятное, чего не было на других: капитан (простецкий добродушный малый) взял с собою в плаванье свою хорошенькую жену, очень общительную и милую, как и несколько других пассажирок, сидевших на нашем конце стола. Но ничто не могло противостоять удручающему настроению всей компании в целом. Это было какое-то магнетическое отупение, которое сломило бы самого бойкого остроумца на свете. Шутка показалась бы здесь преступлением, а улыбка превратилась бы в гримасу ужаса. Бесспорно, с тех пор как стоит мир, никогда и нигде еще не собирались вместе такие свинцово-тяжелые люди, своей чопорностью создававшие вокруг себя гнетущую, мертвящую, невыносимо тягостную атмосферу и немедленно заболевавшие несварением желудка от всего непосредственного, жизнерадостного, искреннего, общительного или задушевного.

Да и пейзаж, когда мы подошли к слиянию рек Огайо и Миссисипи, был далеко не вдохновляющим. Деревья здесь были чахлые и малорослые; берега низкие и плоские; бревенчатые поселения или одинокие хижины попадались реже и реже; а их обитатели выглядели более изнуренными и несчастными, чем все те, кого мы до сих пор встречали. В воздухе — ни пения птиц, ни живительных запахов, ни смены света и тени от быстро бегущих облаков. Час за часом смотрит, не мигая, на все ту же однообразную картину неизменно раскаленное, слепящее небо. Час за часом, медленно и устало, как само время, катит воды река.

Наконец к утру третьего дня мы прибыли в край настолько безотрадный, что даже самые пустынные места, которыми мы проезжали раньше, казались по сравнению с этим необычайно интересными. У слияния двух рек, на побережье столь плоском, низком и болотистом, что в известное время года дома здесь затопляет до самых крыш, находится рассадник малярии, лихорадки и смерти; Это место славится в Англии как кладезь золотых надежд, и на этом спекулируют, прибегая к чудовищным преувеличениям, что влечет за собою разорение многих и многих. Омерзительное болото, где гниют недостроенные дома; кое-где расчищены небольшие участки в несколько ярдов, изобилующие отвратительной, зловредной растительностью, и под ее гибельной сенью несчастные скитальцы, которых удалось заманить сюда, чахнут, гибнут и складывают в землю свои кости. Воды постылой Миссисипи образуют здесь воронки и водовороты, и она поворачивает на юг, оставляя позади это склизкое чудище, на которое противно смотреть, этот очаг недугов, безобразную гробницу, могилу, не озаренную даже слабым проблеском надежды, — место, не скрашенное ни единым приятным свойством земли, воздуха или воды, — злосчастный Каир[107].

Но какими словами описать Миссисипи, великую мать рек, у которой (слава богу!) нет детей, похожих на нее. Огромная канава, кое-где в две-три мили шириной, по которой со скоростью шести миль в час течет жидкая грязь; ее сильное и бурное течение повсюду стесняют и задерживают громадные стволы и целые деревья; они то сбиваются вместе, образуя большие плоты, в расщелинах которых вскипает ленивая болотная пена и остается потом качаться на волнах; то катятся мимо, словно гигантские тела, выставляя из воды сплетение корней, похожее на спутанные волосы; то скользят поодиночке, как исполинские пиявки; то крутятся и крутятся в воронке небольшого водоворота, как раненые змеи. Низкие берега, карликовые деревья, кишащие лягушками болота, разбросанные там и сям жалкие хижины; их обитатели — бледные, с ввалившимися щеками; нестерпимый зной; москиты, проникающие в каждую щелку и трещину на корабле; и на всем грязь и плесень, ничего отрадного вокруг, кроме безобидных зарниц, которые каждую ночь полыхают на темном горизонте.

Два дня кряду мы пробивались вверх по бурлящему потоку, то и дело наталкиваясь на плавучие бревна или останавливаясь, чтобы избежать более опасных препятствий — коряг или топляков, то есть целых затонувших деревьев, корни которых лежат глубоко под водой. В очень темные ночи вахтенный на баке определяет по плеску воды приближение серьезной преграды и звонит в висящий рядом колокол, давая знак остановить машину; по ночам этому колоколу всегда хватает работы, а за звоном обычно следует толчок такой силы, что нелегко бывает удержаться на койке.

Зато закат здесь был поистине великолепен: он до самого зенита окрасил в багрец и золото небосвод. Солнце садилось за высоким берегом, и каждая былинка на этом огненном фоне вырисовывалась четко, точно прожилки в листе; а потом оно медленно опустилось за горизонт, красно-золотые полосы на воде потускнели и поблекли, словно и они опускались на дно; и когда все пламенеющие краски уходящего дня мало-помалу померкли, уступив место ночной темноте, — все вокруг стало в тысячу раз унылей и бесприютней, а вместе с закатом угасли и те чувства, которые он пробуждал.

Пока мы плыли по реке, мы пили ее грязную воду. Эта вода густа, как каша, но местные жители считают ее полезной для здоровья. Я видел подобную воду только в фильтрах водоочистительной станции, и больше нигде.

На четвертый вечер после отплытия из Луисвиля мы прибыли в Сент-Луис, и здесь я был свидетелем окончания одной истории, пустяшной, но очень милой и занимавшей меня на протяжении всего путешествия.

Среди пассажиров у нас на судне была маленькая мама с маленьким ребенком; и мама и младенец были веселые, миловидные, с ясными глазками, — на них приятно было смотреть. Маленькая мама возвращалась из Нью-Йорка, где долго прогостила у своей больной матери, а из Сент-Луиса она уехала в состоянии, о котором мечтает каждая женщина, искренне любящая своего повелителя. Ребенок родился в доме бабушки, и молодая мать целый год не видела мужа (к которому теперь возвращалась), расставшись с ним спустя месяц или два после свадьбы.

И уж, конечно, на свете не бывало маленькой женщины, исполненной больших надежд, нежности, любви и тревоги, чем эта маленькая женщина: целый день она размышляла — придет ли он на пристань, и получил ли он ее письмо, и узнает ли он малютку при встрече, если она отправит его на берег с кем-нибудь другим, — чего, сказать по правде, было трудно ожидать, принимая во внимание, что он еще никогда не видел своего ребенка; но молодой матери это казалось вполне возможным. Она была таким бесхитростным маленьким созданием, и так вся светилась и сияла радостью, и так простодушно выкладывала то, что было у нее на сердце, что остальные пассажирки прониклись живейшим интересом к делу; капитан же (он узнал обо всем от своей жены) оказался удивительным хитрецом, могу вас уверить: всякий раз, как мы встречались за столом, он, как будто по забывчивости, осведомлялся, будет ли кто-нибудь встречать ее в Сент-Луисе, и думает ли она сойти на берег в тот же вечер, как мы туда прибудем (он-то лично полагал, что она предпочтет переночевать на судне), и отпускал немало других шуточек в том же роде. Была тут одна маленькая, сухонькая старушка с лицом, как печеное яблоко, которая не преминула усомниться вслух в верности мужей за время слишком длительной разлуки; и была тут еще одна дама (с маленькой собачкой), достаточно старая, чтобы морализировать насчет непрочности человеческих привязанностей, и, однако, не такая старая, чтобы не понянчить иногда малютку или не посмеяться с остальными, когда маленькая мама называла его именем отца и от полноты душевной задавала младенцу всевозможные фантастические вопросы, касавшиеся папаши.

Когда до места нашего назначения осталось не более двадцати миль, малютку пришлось уложить в постель, что оказалось просто ударом для маленькой мамы. Но она это перенесла все с тем же добродушием: повязала платочком голову и вышла с остальными на палубу. А там, каким она стала оракулом, как перечисляла места, мимо которых нам предстояло проезжать, и как подшучивали над нею замужние дамы! И как охотно к ним присоединялись незамужние! И какими взрывами смеха встречала каждую шутку маленькая мама (которая так же быстро могла бы расплакаться)!

Наконец вот они — огни Сент-Луиса, а там вон пристань, а тут и сходни, — и маленькая мама, закрыв лицо руками и смеясь пуще прежнего (или делая вид, что смеется), бросилась к себе в каюту и там заперлась. Не сомневаюсь, хоть я и не мог видеть этого, что в очаровательной непоследовательности своего волнения она заткнула уши, чтобы не слышать, как он спрашивает о ней.

Потом на борт хлынула большая толпа, хотя корабль даже не успел стать на якорь, а все еще блуждал среди других судов, выбирая место для стоянки; и все искали глазами мужа, и никто не мог найти его, как вдруг среди нас — одному богу известно, как она здесь очутилась, мы увидели маленькую маму, которая обеими руками крепко обняла за шею славного, симпатичного молодого крепыша; и вот мгновение спустя она уже чуть не хлопает в ладоши от радости, вталкивая мужа через маленькую дверцу в свою маленькую каюту, чтобы он посмотрел на спящего младенца.

Мы направились в большой отель под названием «Дом Плантатора», — строение, похожее на английскую больницу, с длинными коридорами и голыми стенами, в которых над дверями, ведущими в номера, сделаны отверстия для свободной циркуляции воздуха. В нем было великое множество постояльцев, и когда мы подъехали, такое множество огней сверкало и сияло в окнах, освещая улицу внизу, словно здесь устроили иллюминацию по поводу какого-то праздника. Это прекрасное заведение, и его хозяева самым щедрым образом заботятся об удобствах своих гостей. Однажды, когда мы с женой обедали вдвоем в нашей комнате, я насчитал на столе сразу четырнадцать блюд.

В старой французской части города улицы узкие и кривые, у некоторых домов причудливый и живописный вид: они построены из дерева, перед окнами — шаткие галереи, на которые поднимаются с улицы по лестнице, или, точнее, стремянке. Есть в этом квартале забавные маленькие цирюльни, и кабачки, и масса нелепых старых построек с подслеповатыми оконцами, какие встречаются во Фландрии. В некоторых из этих странных обиталищ с мансардами и слуховыми окошками сохранилось нечто от французской манеры пожимать плечами, и кажется, что, скособочась от старости, они еще и голову склонили набок, будто выражая крайнее удивление по поводу американских новшеств.

Вряд ли надо говорить, что эти новшества представлены доками, складами и только что отстроенными зданиями, высящимися со всех сторон, а также большим количеством обширных планов, которые пока что находятся «в процессе осуществления». Дело все же продвигается, и некоторые очень хорошие дома, широкие улицы и облицованные мрамором магазины уже почти закончены; так что через несколько лет город несомненно станет куда лучше, хотя изяществом и красотой вряд ли сможет когда-либо соперничать с Цинциннати.

Здесь преобладает римско-католическая вера, завезенная первыми французскими поселенцами. Из общественных учреждений следует упомянуть иезуитский колледж, женский монастырь Святого сердца и большую церковь при колледже, которую как раз строили, когда я был в городе: ее предполагалось освятить второго декабря следующего года. Зодчий этого здания — один ил отцов-иезуитов, преподающих в колледже, и работы ведутся единственно под его руководством. Орган они выписали из Бельгии.

Помимо этих заведений имеется еще римско-католический кафедральный собор св. Франциска Ксаверия, а также больница, построенная щедротами покойного горожанина из числа прихожан этого собора. Собор посылает к индейским племенам миссионеров из своего капитула.

Унитарная церковь в этой глуши, как, впрочем, и во многих других местах Америки, представлена джентльменом высоких достоинств. У бедняков есть немало оснований благословлять эту церковь и поминать ее добром: она поддерживает их, способствует делу разумного просвещения не из каких-либо сектантских или эгоистических интересов. Она либеральна в своих действиях, снисходительна и доброжелательна.

В городе — три бесплатные школы, которые уже отстроены и работают вовсю. Четвертая еще строится, но скоро и она будет открыта.

Ни один человек никогда не признается вам, что местность, где он живет, нездоровая (если только он не собирается уезжать оттуда), а потому обитатели Сент-Луиса станут оспаривать мои слова, если я подвергну сомнению безусловную благотворность их климата и выскажусь в том смысле, что летом и осенью он должен, по-моему, способствовать лихорадкам. Добавлю лишь, что тут очень жарко, что город лежит между большими реками и что вокруг него тянутся обширные неосушенные болота, и предоставлю читателю самому составить мнение о нем.

У меня явилось сильное желание, прежде чем вернуться из самого дальнего пункта моего путешествия, посмотреть прерию; и поскольку некоторые джентльмены из числа моих городских знакомых, стремясь оказать мне внимание и проявить гостеприимство, охотно пошли мне в этом навстречу, был тут же назначен день моего отъезда в Зеркальную долину, расположенную в тридцати милях от города. Полагая, что мои читатели не станут возражать против того, чтобы я поведал им, как протекает подобная увеселительная поездка в чужих краях и как она там обставляется, я в следующей главе опишу эту нашу прогулку.