"Одень свою семью в вельвет и коттон" - читать интересную книгу автора (Седарис Дэвид)Глава 17. Закрой крышкуВ туалете аэропорта Ла Гуардиа я видел, как мужчина достал мобильник из кармана пиджака, зашел в пустую кабинку и начал набирать номер. Я подумал, он собирается писать и говорить одновременно, но, посмотрев на щель под дверью, я увидел, что штаны у него спущены до лодыжек. Он сидел на унитазе. Большинство звонков из аэропортов начинается с географии. «Я в Канзас-Сити», – сообщают люди. «Я в Кеннеди». «Я в Хьюстоне». Этот мужчина, на вопрос, где он, ответил просто: «В аэропорту, а где ж еще?» Звуки общественного туалета не похожи на звуки аэропорта, по крайней мере, безопасного аэропорта, поэтому его «А где ж еще?» показалось мне несправедливым. Тому, с кем он говорил, наверно, тоже. «То есть как в каком аэропорту? – сказал Мужчина. – Я в Ла Гуардиа. А теперь давай-ка мне Марти». Чуть позже я уже был в Бостоне. Моя сестра Тиффани встретила меня в холле гостиницы и предложила провести остаток дня у нее. Швейцар вызвал такси, и, усевшись в него, я рассказал ей про человека в Ла Гуардиа. «Представляешь, он действительно звонил, Тиффани очень уважает всякие правила, но проявляет большую широту кругозора, когда речь заходит о смертных грехах. Изнасилование, убийство, отказ от детей – она склонна рассматривать каждый случай индивидуально. А вот мелочи выводят ее из себя, она их осуждает, преимущественно, в форме деклараций, начинающихся словами: «Никто не может…». «Никто не может взять и начать Рассказывая Тиффани о мужике на унитазе, я ожидал, что за этим последует взрыв возмущения. Я ожидал декларации, но она сказала только: «Я считаю, что мобильники – это неправильно». – А звонить, сидя на унитазе – правильно? – Ну, насчет этого я не уверена, – сказала она, – но в принципе, конечно. Я снова представил себе туалет в Ла Гуардиа. «Но ведь люди могут догадаться, что происходит? Как ты объяснишь все эти звуки?» Сестра поднесла ко рту воображаемую трубку. Потом лицо ее сморщилось, и она произнесла неестественным прерывающимся голосом, какой бывает у людей, когда они поднимают что-то тяжелое: «Ты это, не обращай внимания. Я тут пытаюсь… открыть эту… крышку». Тиффани снова откинулась на сиденье, а я вспомнил, сколько раз слышал эту фразу, и представлял себе, как моя сестра беспомощно стоит посреди кухни. «Побей крышку о стол, – обычно советовал я. – Засунь банку под горячую воду, иногда помогает». Со временем, после продолжительной борьбы, она с облегчением выдыхала: «Ну, вот… теперь получилось». Потом она благодарила меня, и я чувствовал себя могущественным, единственным человеком на Земле, способным открыть банку по телефону. Апеллировать к моему тщеславию – старый прием, но дело было не только в этом. Тиффани прекрасно готовит. Она не признает упрощенных вариантов, так что я всегда считал, что в банке было что-то, что она законсервировала сама. Может быть, варенье или персики. Я представлял себе, как после открытия крышки по кухне распространяется сладостный запах, а с ним – ощущение гордости и удовлетворения, наступающее, когда делаешь что-то «как полагается, по старинке». Я тоже гордился на расстоянии, но сейчас почувствовал, что меня предали. – Папик слишком много думает, – сказала она. – Папик? – Ага, – сказала она. – Ты. – Никто меня не называет папиком. – А мамик называет. Это у нее такой новый прикол. Всех мужчин она называет папиками, всех женщин – мамиками. В сорок лет она разговаривает как не по годам развитой младенец. Моя сестра живет в Соммервилле, на первом этаже маленького двухэтажного домика. Металлическая сетка отделяет двор от тротуара, а за домом есть гараж, там она держит велосипед и самодельную тележку, которую регулярно прицепляет к велосипеду. Это такая неуклюжая штука, похожая на старинную повозку. Сделана она из фанеры и двух колес, найденных в Металлоломе. Есть много всяких правил, касающихся тележки, в частности, что разрешается, а что запрещается делать при виде ее. Абсолютно запрещено смеяться, а также гудеть, показывать пальцем, растягивать глаза к вискам, намекая на китайца-рикшу. Это последнее нарушение встречается гораздо чаще, чем вы думаете, и бесит Тиффани чрезвычайно. Она начинает свирепо защищать китайцев, особенно свою квартирную хозяйку, миссис Йип, которая ей посоветовала бороться с жиром, нанося ритмичные удары по бедрам и животу. Каждое утро моя сестра включает телевизор и, стоя в гостиной, в течение получаса занимается самоистязанием. Она утверждает, что это ей помогает держаться в форме, но я думаю, что ей помогает велосипед и постоянно нагруженная тележка. «У нее красивый голос, – говорит наш отец. – Ну что бы ей не «Человек должен использовать то, что ему дано, – говорит отец. – Не хочет выпускать альбом, могла бы быть секретаршей в офисе. Всей работы – отвечать на идиотские звонки». Но Тиффани не нужны советы по профориентации, а особенно советы нашего отца. – По-моему, она вполне довольна своей жизнью, – говорю я ему. – Ай, не трынди. Когда Тиффани было тринадцать лет, ей надели скобки для коррекции зубов. В четырнадцать она попыталась их снять плоскогубцами. В то время она была в бегах и изо всех сил старалась стать непохожей на школьную фотографию, которую родители дали полицейским. Пытаясь напасть на след моей сестры, я решил поговорить с одной из ее подружек, крутой девчонкой по прозвищу Бандитка. Она утверждала, что ничего не знает, а когда я обвинил ее во лжи, открыла зубами бутылку кока-колы и выплюнула крышку на землю. «Слушай, – сказал я, – я же не враг». Но она наслушалась всяких историй и прекрасно понимала, что доверять мне нельзя. После поимки Тиффани поместили в заведение для малолетних преступников, а потом отправили в школу, о которой мама узнала из дневной телепередачи. Наказание там заключалось в том, что дети лежали животом на полу, а воспитатель засовывал им в рот шарики для гольфа. Это называлось «Любовь не картошка». Там держали до восемнадцати лет, а затем уже можно было сбежать со всем соблюдением законности. После освобождения Тиффани увлеклась пекарским делом. Она занималась в кулинарном институте в Бостоне, а потом много лет работала в одном ресторане. Они там считали, что посыпать шоколадное печенье таррагоном и черным перцем очень остроумно. Тиффани готовила для людей, привыкших читать, а не есть, но платили ей хорошо, да еще предоставляли всякие льготы. От полуночи до рассвета Тиффани стояла на кухне, просеивала муку и слушала радио. Утренние программы бывают смешные и страшные – зависит от того, насколько ты можешь абстрагироваться от тех, кто звонит в студию. Томми из Ревира, Кэрол из Фол-Ривер – они одинокие и сумасшедшие. А ты нет. Но к четырем утра эта разница стирается – ты стоишь одна-одинешенька в бумажном колпаке и крошишь зеленый лук в сливочную глазурь. «Можно мне закурить?» – спрашивает водителя Тиффани и, прежде, чем он успевает ответить, зажигает сигарету. «Курите и вы, если хотите, – добавляет она. – Мне это нисколько не мешает». Водитель, русский, улыбается ей в стекло заднего вида, демонстрируя полный рот золотых зубов. «Ага, папик, теперь нам ясно, По дороге из Кембриджа в Соммервилль Тиффани показывает мне еще пару мест, где ей довелось поработать за минувшие пятнадцать лет. Последней была традиционная итальянская пекарня, в которой работали пожилые ветераны с именами типа Сал или Малютка Джой. Во время рабочего дня они выдумывали всякие предлоги, чтобы потрепать ее по заду или провести рукой по ее фартуку, и она им это позволяла потому, что: а) «это было не больно», б) «я там была единственной женщиной, так что кого же еще им было хватать?» и в) «шеф разрешал мне курить». К деньгам она не привыкла, но продержалась почти год, пока хозяин не объявил, что едет в отпуск. Его многочисленная семья назначила место встречи в Провиденс, так что пекарня будет закрыта первые две недели октября, и платить никому не будут. У Тиффани нет кредитной карточки, и междугородной телефонной связью она не пользуется. Все деньги у нее уходят на квартплату и кабельное ТВ, так что она провела свой отпуск перед телевизором, колотя себя по пустому животу и все больше и больше свирепея. Когда две недели подошли к концу, она вышла на работу и поинтересовалась у шефа, как он провел свой «мудовый месяц». Обычно она прекрасно отдает себе отчет в том, насколько далеко она может зайти, но на сей раз, видно, просчиталась. Мы как раз проезжаем мимо пекарни, и она выбрасывает сигарету в окошко. «Мудовый месяц, – повторяет она, – ну как это может После итальянцев наступила эпоха тележки и возвращения к вампирскому расписанию начала ее поварской карьеры. Теперь, когда все люди спят, моя сестра роется в мусоре, выброшенном ими. Она носит с собой фонарик и резиновые перчатки и находит потрясающее количество зубов. «Но не таких, как У тебя, – говорит она шоферу. – Я, в основном, нахожу фальшивые». – В основном? – уточняю я. Она роется в рюкзаке и извлекает несколько разрозненных коренных зубов. Один маленький и чистенький, по виду детский, а другой огромный, и вид У него такой, будто его вырыли из земли. Постучав им по стеклу, я рассматриваю его на свет, чтобы убедиться, что он не из пластмассы. – Ну кто выбрасывает настоящие зубы? – спрашиваю я. – Не я, это уж точно, – откликается водитель, периодически участвующий в разговоре после того, как Тиффани разрешила ему курить. – Ага, – говорит она. – С Кроме зубов, моя сестра находит поздравительные открытки и керамических пони. Гневные письма, написанные, но так и не отправленные конгрессменам. Трусы. Амулеты. Мелкие вещички отправляются в рюкзак, а все остальное – в тележку, а затем – в ее квартиру. Кто-то умирает, и за вечер она делает три-четыре ходки, вывозя все – от кресел до мусорных корзин. – А на прошлой неделе я нашла индюка, – рассказывает она. Я жду, предполагая, что это только половина фразы. «Я нашла индюка… из папье-маше. Я нашла индюка… и зарыла его во дворе». Когда до меня доходит, что продолжения не будет, я начинаю нервничать. – То есть как это, ты – Замороженного, – поясняет она. – В мусорнике. – И что ты с ним сделала? – А как ты думаешь, что люди делают с индюком? – интересуется она. – Сварила его и съела. Это экзамен, и я его не выдерживаю, повторяя все занудные мещанские слова. Что, наверное, была серьезная причина, чтобы выбросить индюка. Что, несомненно, производитель сам объявил, что индюк негодный, как тухлые рыбные палочки. Или кто-нибудь что-нибудь с ним сделал. – Кто бы специально долбался с замороженным индюком? – спрашивает она. Я стараюсь представить себе такого человека, но в голову мне ничего не приходит. – Ну, может его разморозили и снова заморозили. Это же опасно, правда? – Тебя послушать, – отвечает она, – так если он не куплен у Балдуччи и не вскормлен полентой и дикими желудями, то уже сразу и опасный. Я имел в виду совсем другое, но когда я пытаюсь ей это объяснить, она кладет руку на плечо шоферу. «Если б тебе кто-нибудь предложил абсолютно хорошего индюка, ты б его взял, правда?» Шофер отвечает: «Да», и она гладит его по голове. «Ты мамику нравишься», – говорит она. Да, она его привлекла на свою сторону, но нечестными методами, и моя злость по этому поводу удивляет меня самого. – Предложенный кем-то прекрасный индюк и индюк, найденный на помойке, – это разные вещи, – говорю я. – В мусорнике, – поправляет она. – Господи, когда ты так говоришь, мне кажется, что я снова роюсь на помойке Звездного рынка. Это же всего-навсего индюк, расслабься. Конечно, иногда она находит ценные вещи и людей, желающих их купить. Это типы, каких можно встретить на блошином рынке, бородатые мужики с длинными ногтями, из тех, что зловеще хмурятся, стоит тебе назвать определенный оттенок посуды «Фиеста» не «рыжим», а «оранжевым». Что-то в их облике не вызывает моего доверия, но, если вы меня спросите, почему, я не смогу ответить ничего, кроме того, что они чужие. Знакомясь с друзьями Эми или Лизы, я испытываю чувство «узнавания», но те, с кем якшается Тиффани, – совсем другого поля ягоды. Я думаю о женщине, которую семь раз ранили, когда она убегала от полиции. Она классная, конечно, Чем ближе мы подъезжаем, тем чаще моя сестра обращается к водителю, и к моменту, когда он останавливается перед ее домом, я уже вообще исключен из разговора. Выясняется, что жене водителя было тяжело адаптироваться в Соединенных Штатах, и недавно она вернулась в свою деревню под Санкт-Петербургом. «Но вы же не Расплачиваясь с водителем, я чувствую, что ей было бы гораздо приятнее, если бы он, а не я, был ее гостем. «Не хочешь зайти и воспользоваться туалетом? – спрашивает она. – Может, тебе надо кому-нибудь позвонить тут, в городе?» Он вежливо отказывается от приглашения, и, поникнув, она следит за машиной, отъезжающей от обочины. Он хороший парень, но ей нужна не столько его дружба, сколько буфер между нею и моим неизбежным осуждением. Мы поднимаемся на ее крыльцо, и она колеблется перед тем, как достать ключ из кармана. «У меня не было возможности прибрать, – говорит она, но ложь звучит неубедительно, и она тут же поправляется. – В смысле, меня абсолютно не жарит, что ты думаешь о моей квартире. Во-первых, я и не хотела, чтобы ты приезжал». Мне должно быть приятно от такой откровенности Тиффани, но сначала нужно преодолеть обиду. Если бы я спросил, моя сестра в подробностях рассказала бы мне, с каким ужасом она ждала моего приезда. А потому я не спрашиваю, перевожу разговор на кота, который отирается большой ржавой головой о перила. «А, – говорит она, – это Папик». После чего снимает туфли и открывает дверь. Во время наших телефонных разговоров я представляю себе совсем другую квартиру, а не настоящее жилье Тиффани. То есть физически это одно и то же пространство, но я предпочитаю представлять его таким, каким оно было много лет назад, когда у нее еще была нормальная работа. Экстравагантной квартира не была никогда, никто ее специально не украшал, но она была чистой и уютной, и в нее было приятно возвращаться после работы. На окнах висели занавески, а вторая спальня была готова к приему гостей. А потом она завела тележку и, по мере превращения дома во временный склад барахла, избавилась от всех следов сентиментальности. Вещи появлялись, а когда подходило время квартплаты, исчезали. Кухонный стол шел на продажу вместе со старинной миской, принадлежавшей когда-то престарелой тетке, или с рождественским подарком с прошлого года. Вначале она подыскивала замену исчезнувшим предметам, но потом началась полоса невезения, и моя сестра научилась обходиться без стульев и абажуров. Вот этого отсутствия вещей я и стараюсь не замечать, и у меня неплохо получается, пока мы не заходим на кухню. Во время моего прошлого приезда Тиффани сдирала линолеум. Сначала я думал, что это часть определенного процесса, первый этап, за которым должен последовать второй. Мне и в голову не пришло, что весь процесс и состоял из одного этапа, в результате которого обнажился пол, покрытый листами толя. Добавьте к этому босые ноги, и можете представить себе кошмарный сон любой педикюрши. Лодыжки моей сестры заканчиваются какими-то отростками. На них можно различить пальцы и подошву, но назвать их ногами я не могу. Цветом они напоминают задубевшую кожу на конечностях человекообразных обезьян, но на ощупь больше похожи на копыта. Чтобы удержать равновесие она время от времени очищает подошвы от всякого мусора – пробок, кусочков битого стекла, куриной косточки, – но через секунду наступает на что-нибудь еще, и все начинается сначала. Вот что бывает, когда продашь и веник, и пылесос. Я окидываю взором грязную тряпку, закрывающую нижнюю половину окна, грязные сковородки с отломанными ручками, громоздящиеся на жирной плите. Кухня моей сестры напоминает фотографии Доротеи Ланж, а мне, как любому гомосексуалисту, хочется стать на колени и скрести, покуда пальцы не начнут кровоточить. Так я и делаю во все свои приезды в надежде, что плоды моих трудов продержатся хоть какое-то время. Блестящие поверхности, ванная, благоухающая аэрозолем. «Понюхай, как чудесно пахнет!» – говорю я. В последний приезд я отскреб, отчистил и натер воском пол в гостиной, после чего она опрокинула стакан вина на результат шестичасовой работы. Причем не случайно, это была политическая декларация: мне не нужно то, что ты можешь предложить. Позже она позвонила брату и назвала меня Мэри Жоппинс, и я бы не обиделся, если бы не было так смешно. В этот раз я не собирался ни во что вмешиваться, но без уборки я совершенно не знаю, чем себя занять. – Мы могли бы – Тиффани гасит сигарету об пол, и когда она усаживается на тумбочку, я вижу тлеющий окурок, прилипший к ее правому копыту. «Я много работала с плиткой», – говорит она, и я следую взглядом за ее пальцем, указывающим в сторону холодильника. Там, у стены, стоит мозаичное панно. Она начала их делать несколько лет назад, используя при этом осколки посуды из мусорника. Ее последнее творение размером с коврик для ванной. На нем запечатлены остатки хуммелевской статуэтки, ангельское личико из прошлого, ныне кружащееся в вихре осколков кофейных чашек. Мозаика Тиффани, так же, как ее изысканные имбирные пряники эпохи работы в пекарне, отображает кипучую энергию художника, который просто взорвется без самовыражения. Это редкое качество, оно предполагает полное отсутствие самооценки, так что сама она этого не замечает. – Одна женщина предлагала его купить, – говорит она с искренним удивлением, что панно могло кого-то заинтересовать. – Мы сговорились о цене, а потом, НУ, не знаю, мне показалось, что брать у нее деньги Нехорошо. Это ощущение, что ты ничего не стоишь, мне знакомо, но деньги нужны Тиффани позарез. «Ты могла бы продать картину и купить пылесос, – говорю я. – И постелить новый линолеум, было бы красиво». – Да что ты привязался к моему полу? – спрашивает она. – Кому какое дело до чертова линолеума? В углу комнаты Папик приближается к моей куртке и дерет ее лапами, прежде чем улечься, свернувшись калачиком. «Не знаю, чего я вообще с тобой вожусь», – говорит Тиффани. Она хотела показать мне свои произведения – то, что ей действительно интересно, что она умеет делать, – а вместо этого я, как наш отец, начинаю ее уговаривать стать другим человеком. Я читаю на ее лице смесь усталости и высокомерия и вспоминаю диалог, происходящий ежегодно между мной и моим другом Кеном Шорром. Я: Ты уже купил елочку? Кен: Я еврей, я не украшаю елку. Я: Так что, ты думаешь обойтись венком? Кен: Я тебе уже сказал, я еврей. Я: Ясно, подешевле хочешь веночек купить. Кен: Не хочу я никакого веночка. Отстань ты от меня. Я: Ты просто нервничаешь, потому что не успел купить рождественские подарки. Кен: Я не покупаю рождественские подарки. Я: Да что ты болтаешь? Ты что, сам Кен: Я не дарю рождественских подарков и Я: Так что ж ты, и родителям ничего не подаришь? Кен: Они тоже евреи, кретин. Именно поэтому я я еврей. Это наследственное, понял? Я: Конечно. Кен: Словами скажи: «Я понял». Я: Я понял. А куда же ты повесишь носок для подарков? Я не могу себе представить, что то, что важно для меня, для других людей может не иметь значения, поэтому и похож на миссионера, памятующего, что его задача – обращать, а не слушать. «Да, ваш бог Тики очень красивый, но мы тут собрались поговорить об Иисусе Христе». Неудивительно, что Тиффани ждет моего приезда с ужасом. Даже молча я ухитряюсь излучать снобистское неодобрение, сравнивая реальную Тиффани с ее улучшенной версией, которой она никогда не будет, женщиной, сражающейся с настоящими кастрюлями и оставляющей чужие зубы и замороженных индюков там, где она их находит. Не то, чтобы я ее не любил – совсем наоборот, – я просто беспокоюсь, что без постоянной работы и нормального линолеума она провалится в какую-нибудь щель, и мы никогда ее не найдем. В гостиной звонит телефон, и меня не удивляет, что Тиффани снимает трубку. Она не говорит своему собеседнику, что у нее гости, а, наоборот, пускается, к моему облегчению, в длинную беседу. Я смотрю, как моя сестра меряет шагами гостиную, поднимая своими здоровенными копытами тучи пыли, и удостоверившись, что она на меня не смотрит, сгоняю Папика со своей спортивной куртки. Потом наполняю раковину горячей мыльной водой, закатываю рукава и берусь за спасение моей сестры. |
||
|