"Повседневная жизнь в эпоху Жанны д'Арк" - читать интересную книгу автора (Дефурно Марселен)

ГЛАВА IX. РЕЛИГИОЗНАЯ ЖИЗНЬ И РЕЛИГИОЗНОЕ ЧУВСТВО

Церковь во Франции в начале XV в. Великая Схизма. Университет и общественная жизнь. Тип прелата-политика: Пьер Кошон. Упадок дисциплины и нравов. Религиозное чувство: фамильярность и реализм культа святых. Религиозная эмоциональность: народные проповедники; страсти и образ смерти. Отклонения от религиозного чувства: магия и колдовство

Средневековое общество было преисполнено христианской веры, и не было ни одного аспекта частной или общественной жизни, который не был бы пронизан религиозным чувством. Но почитание духовенства удивительным образом сочеталось с глубоким антиклерикализмом; карикатуры на священников или монахов составляли один из наиболее постоянных сюжетов средневековой литературы, сами проповедники не упускали случая привлечь внимание слушателей, критикуя злоупотребления или пороки, чернившие чистоту Церкви.

Этот постоянный контраст еще усугубляется в последнем веке Средневековья. Церковь переживала глубокий кризис, материальный и моральный одновременно, и яростные нападки, на нее обрушивавшиеся, казалось, уже предвещали протестантскую реформацию; но именно из-за этого кризиса французская Церковь стремилась играть главенствующую роль как в светской, так и в духовной жизни. Проявления веры говорят об экзальтации и об утонченности религиозного чувства; но в практике богослужений сверхъестественное проявлялось в наиболее человеческих, а иногда и предельно материальных формах.

Великая Схизма[31] привела всю Западную Церковь в величайшую растерянность: кто из двух пап, с 1376 г. оспаривавших друг у друга тиару, был истинным наместником Бога на земле? Поначалу правительства заняли позиции, отвечавшие их политическим интересам: король Франции и его союзники признали авиньонского папу, тогда как Англия и Германия высказались за римского понтифика. Но благочестивые души, которым больно было видеть, как делят одежду Христа из единого куска ткани, задавались страшными вопросами: чего стоят таинства, совершаемые священниками, принадлежащими к тому и другому лагерю? Не рискует ли половина христианского мира навлечь на себя вечное проклятие?

В этом кризисе французская Церковь играла главную роль, поскольку она опиралась на высочайший интеллектуальный и нравственный авторитет всего христианского мира – Парижский Университет. Вероятнее всего, международный престиж Парижского Университета несколько снизился именно из-за раскола, обособившего его от части христианского мира, а также из-за создания новых университетов в различных странах Европы. Образование, которое он давал, в XIII в. столь блестящее, начало застаиваться из-за злоупотребления схоластическими рассуждениями, подменявшими суть формой, и в конце концов превратилось в механизм, работающий вхолостую. Но Парижский Университет, с его преподавателями, студентами и служащими, оставался настоящей силой, сохраняя значительную независимость по отношению к государственной власти, которую он заставлял уважать свои привилегии. Стоило людям короля, пренебрегая правом быть судимыми церковным судом, которым пользовались те, кто принадлежал к Университету, арестовать нескольких буйных студентов, как Университет тотчас устраивал забастовку, прекращал наставления и лекции, присвоение степеней и даже угрожал покинуть столицу и перенести свою деятельность в какой-нибудь другой город. Чаще всего королевская власть капитулировала перед угрозой и вынуждена бывала принять меры против злоупотреблений, совершенных ее слугами.

После тщетных попыток восстановить единство понтификата, примирив пап-соперников, Университет поддержал «отказ в повиновении», который, отвергая власть авиньонского папы, превращал французскую Церковь в своего рода автономную национальную Церковь. Он призывал всех верных присоединиться к нему и не стеснялся настраивать общественное мнение против своих врагов. Когда Бенедикт XIII откликнулся на «отказ» буллой об отлучении от церкви, Университет заставил прилюдно изорвать ее в клочья, а двух посланцев, которые с ней явились, приговорили к унизительному публичному покаянию. Их усадили в две повозки, одев в черные полотняные стихари с перевернутыми гербами Пьера де Люна (Педро де Луны, то есть Бенедикта XIII) и нахлобучив им на головы бумажные митры с надписью «изменившие Церкви и королю». В таком виде их принудили подняться на эшафот, построенный посреди двора, выставив народу на посмешище. На бурных собраниях представители Университета обличали папу и яростно протестовали против налогов, которые он намеревался собирать с французского духовенства. Университет стал самой надежной опорой тезису соборности, согласно которому верховная власть Церкви воплощалась не в личности святейшего правителя, но во всемирном соборе, который должен был «руководить папой, управлять им, наставлять его во всем, что касается;веры, во всем, что необходимо для спасения». Он потребует в 1429 г. торжественного отречения от своих слов у брата-минорита, заявившего, что лишь папская власть может придать силу закона решениям Базельского собора.

Но Университет не довольствовался тем, что вмешивался в жизнь Церкви. Он претендовал также и на то, что во имя истины и справедливости трудится ради установления внутреннего мира в королевстве. Его магистры и доктора восстали против плохого управления королевством, обличили растрату общественных средств и потребовали государственных реформ. В течение сорока лет Университет был тесно связан с политическими превратностями в королевстве. Большая часть его членов встала на сторону Иоанна Бесстрашного в его конфликте с герцогом Орлеанским, и одному из его докторов, Жану Пти, – который уже отличился своими яростными нападками на Бенедикта XIII, – герцог Бургундский поручил оправдать убийство своего кузена. В Генеральных Штатах, созванных в 1413 г., программу реформы излагали представители Университета и духовенства, и поддерживали их народные выступления, где монахи – проповедник Жан Куртекюисс и кармелит Эсташ де Павильи – играли роль предводителей. Знаменитый «кабошьенский ордоннанс», который, порицая наиболее вопиющие злоупотребления администрации, был направлен на создание более справедливого правительства, являлся творением комиссии, где представители Университета и духовенства (в том числе Жан Куртекюисс и Пьер Кошон, будущий судья Жанны д'Арк) играли главную роль.

Арманьякская диктатура, на пять лет нависшая над Парижем, заставила Университет умолкнуть, – во всяком случае, во всем, что касалось политических дел, поскольку он продолжал активно вмешиваться в дела, связанные со Схизмой. Некоторые магистры, особенно открыто сочувствовавшие герцогу Бургундии, были брошены в тюрьму или изгнаны. Но возвращение бургиньонов в 1418 г. вернуло Университету его утраченное влияние. Теперь для той маленькой кучки ученых, которая встала на сторону арманьяков, настал черед познакомиться с резней, тюрьмой или изгнанием. Университет, отныне полностью бургиньонский, поддерживал всей своей властью решение «двойной монархии» и поспешил осудить заключенный в Труа договор, обеспечивавший английским государям наследование французского трона. И все же такое поведение не объясняется выгодой: идеалом Церкви было восстановление и поддержание мира; а разве не была «двойная монархия» наиболее действенным средством, способным положить конец конфликту, удручавшему весь христианский мир в течение трех четвертей века? Задавая Жанне д'Арк коварный вопрос, «верит ли она в то, что Бог ненавидит англичан», руанские судьи, несомненно, расставляли ей ловушку, но в то же время утверждали позицию Церкви, стоявшей выше конфликтов, раздиравших правителей. Во всяком случае, регент Бедфорд отдавал себе отчет в том, какие преимущества обеспечивала ему поддержка Парижского Университета и значительной части духовенства; он бережно с ним обращался, множил благотворительные фонды и поручал важные миссии «надежным» магистрам и прелатам, ставшим союзниками английской монархи.

Пьер Кошон был одним из типичных прелатов-политиков, которые сделали карьеру благодаря религиозному и национальному кризису, через который в то время проходила Франция. Кошон был студентом Парижского Университета в то время, когда встал вопрос об «отказе в повиновении». Он был из числа тех, кто присоединился к этому решению, и ему было поручено от имени Университета передать этот вопрос на рассмотрение парижского парламента. Затем он вместе с другими теологами был отправлен с посольством в Авиньон, чтобы потребовать от Бенедикта XIII отказаться от тиары. С этого времени он стал неразлучен с бургиньонской фракцией и принимал активное участие в «кабошьенских» волнениях, из-за чего был изгнан из Парижа в 1414 г., когда власть взяли арманьяки.

Но Иоанн Бесстрашный обеспечил ему компенсацию: он был послан на Констанцский собор как представитель герцога и продолжал, на теологическом уровне, начатую в Париже борьбу против арманьяков. Пока Жерсон – один из немногочисленных парижских магистров, которые поддерживали арманьяков, – старался добиться осуждения Жана Пти и его апологии тираноубийства, (что было равносильно осуждению самого Иоанна Бесстрашного), Кошон выступил в его защиту и добился того, что этот вопрос не решался. В 1418 г. он вместе с бургиньонами вернулся в Париж и стал при короле «maure de requetes» (докладчиком прошений). Его материальное положение в то время было самым блестящим: пренебрегая каноническим правом, он собрал множество церковных бенефициев: он был капелланом церкви Св. Стефана в Тулузе, архидиаконом в Шартре, Шалоне и Бове, капелланом часовни герцогов Бургундских в Дижоне, и Университет обратился к папе Мартину V с просьбой разрешить ему сохранить эти бенефиции. Мартин V, избранный Констанцским собором, где Кошон играл значительную роль, не мог отказать ему в этой милости; больше того, он назначил его референдарием папского двора и хранителем привилегий Университета. Наконец, в 1420 г. Кошон был «избран» епископом Бове, где показывался крайне редко. В действительности он стал одним из доверенных лиц регента Бедфорда и вошел в совет при молодом короле Генрихе VI, получая тысячу ливров в год. Впрочем, завоевание Бове арманьяками вследствие первых успехов Жанны д'Арк вынудило его окончательно покинуть свой епископальный город, и тогда он укрылся в Руане, где английское правительство возлагало на него многочисленные миссии: одна из этих миссий состояла в том, что он должен был вести процесс Жанны д'Арк.

Его услуги принесут ему в 1432 г. еще один епископский пост – в Лизье. Но Кошон удовольствуется тем, что станет получать с этого доходы, а жить продолжит в Руане; позже его отправят на Базельский собор депутатом от Англии. В 1435 г. он будет присутствовать на Арраском конгрессе, где произойдет примирение между Карлом VII и герцогом Бургундским, прелюдия к французской победе над Англией. Но Кошон сохранит верность английскому королю и будет до конца отстаивать законность его прав на французскую корону. Он окажется в Париже, когда в 1436 г. туда вернутся сторонники Карла VII; укрывшись в замке Сент-Антуан, он едва не попал в плен, но ему удалось добраться до англичан. Несколько лет спустя мы найдем его в Англии, куда он прибыл – на этот раз стараясь для короля Франции – вести переговоры о мире между двумя королевствами и договариваться об освобождении герцога Карла Орлеанского, вот уже более двадцати лет находившегося в заточении. Дело в том, что ни его деятельность во время процесса Жанны д'Арк, ни его долгая верность делу Англии не повредили его карьере. Он умер в 1442 г., окруженный почестями, и интересно, что во время реабилитационного процесса Жанны д'Арк большинство свидетелей заботились о том, чтобы не опорочить его память.

Случай Кошона – теолога, политика и дипломата – был далеко не единственным. Людовик де Люксембург, брат бургундского капитана, который продал Жанну д'Арк англичанам, тоже сделал великолепную карьеру. Он также поддерживал бургиньонскую партию и в 1422 г. явился в Лондон с посольством, которому поручено было поздравить молодого Генриха VI, «короля Франции и Англии», с восшествием на престол. Сделавшись канцлером молодого короля, получив епископство Теруанское, он тем не менее жил в Париже, который Бедфорд поручил ему защищать после безуспешной попытки Жанны д'Арк взять город. Это был «человек, покрытый кровью, – пишет о нем Парижский горожанин, – сильно ненавидимый народом, поскольку о нем по секрету, а нередко и в открытую говорили, что только от него зависело, чтобы во Франции установился мир; итак, его проклинали, и всех его сообщников вместе с ним, не меньше, чем императора Нерона». Он также бежал из Парижа при возвращении французов в 1436 г. Ему удалось добраться до Руана, где он получил место архиепископа. Но французской метрополии он предпочел епископство Илийское, пожалованное ему Генрихом VI одновременно с щедрым пенсионом, чтобы вознаградить его за понесенные во Франции утраты. Он вел роскошную жизнь в своих поместьях и умер в 1448 г.

Жизнь таких «политизированных» прелатов была малосовместима со строгим соблюдением церковной дисциплины. Редко кто из епископов интересовался духовным руководством собственной епархией, где они чаще всего и не жили, передоверяя заботу о своей пастве викариям. Случай Пьера Кошона – правда, изгнанного из своего епархиального города, как в те же времена произошло и с другими прелатами, – или Людовика де Люксембурга, который никогда не жил в Теруане, не исключение. Епископ Ланский, Гийом де Шампо, в течение пятнадцати лет ни разу не появился в своей епархии, передав свои полномочия епископу… Памье. Зато Луи д'Аркур, епископ Нарбонский и советник Карла VII, почти не покидал Нормандии; что касается Гийома д'Этутвиля, обладавшего многочисленными епархиями во Франции, то он жил по преимуществу в Италии. Началась настоящая «охота за бенефициями»: каждый старался возместить утраченные из-за военного разорения доходы. Этутвиль, архиепископ Руанский, был одновременно с этим епископом Сен-Жан-де-Морьен, Диня и Безье, настоятелем Сент-Уана, Жюмьежа и Мон-Сен-Мишеля.

Схизма и соборный кризис еще больше усугубили положение, поскольку в погоне за одними и теми же бенефициями сталкивались между собой кандидаты, принадлежавшие к различным партиям. А в 1409 г. произошла кровавая драка между священниками в Тулузском соборе по время оглашения буллы Бенедикта XIII, которой он отлучал от церкви сторонников архиепископа Виталия де Кастелланота. В 1434 г. пост епископа Альби оспаривали друг у друга назначенный папой Робер Дофен и Бернар де Казильяк, избранный канониками Альби в соответствии с решением Базельского собора. Бернар вошел в город именем собора в сопровождении армии, вооруженной пушками и бомбардами, и осадил епископский дворец. Тогда Робер Дофен обратился к знаменитому наемнику Родриго де Вильяндрандо, предложив ему за помощь шесть тысяч экю и две крепости. Родриго принял предложение, окружил город, сжег урожай и окрестные деревни, разрушил госпиталь в предместье и заставил альбигойцев сдаться. После чего вошел в Альби, явился в собор и, поднявшись на кафедру, от имени Робера Дофена завладел епархией Альби, а его спутники тем временем располагались в домах горожан, соглашаясь освободить их лишь в обмен на выкуп8 . Примерно в то же время из-за обладания епархией Турне столкнулись два кандидата: Жан д'Аркур, назначенный папой, и Жан Шевро, которого поддерживал герцог Бургундский. Для того чтобы заставить противника сдаться, Филипп Добрый велел окружить город и забрал все доходы епархии; в то же время Шевро попытался завладеть своим постом при посредстве магистра теологии по имени Вивьен, который обосновался в церкви; но когда жители Турне узнали об этих маневрах, «они отправились в церковь, где названный Вивьен восседал на епископском кресле, и очень грубо стащили его с этого кресла, содрав с него стихарь и другие одежды. И многие пришли в такую ярость, что хотели его убить». Вивьен спасся лишь благодаря вмешательству членов городского магистрата, которые не нашли другого средства его защитить, кроме как запереть в тюрьме. «И, – говорит Монстреле, – из этой неприятности воспоследовали многие беды, продолжавшиеся четыре или пять лет».

Война между государствами и гражданская воина, разрушавшие все вокруг, еще более усилили созданную Схизмой анархию. Документы, собранные отцом Денифлем и связанные с «разорением церквей Франции» во времена Столетней войны, представляют нам удручающую картину. Повсюду мы видим лишь сожженные или разрушенные церкви, где перестали совершать службу, обветшавшие монастыри, брошенные прежде обитавшими в них монахами. В графстве Керси из тысячи церквей к 1430 г. остались лишь три или четыре сотни действующих храмов. В Суассоне коллегиальная церковь, разграбленная арманьяками после взятия ими города в 1414 г., осталась совершенно заброшенной, женские монастыри в предместьях были разрушены, и монашки побирались, чтобы выжить. В Шарите-сюр-Луар большинство монахов были убиты или изгнаны, риги сожжены. Епископ Люсона принужден был покинуть свой полностью разоренный город и искать убежища в аббатстве Фонтене-ле-Конт. Монастырь Лонпон, принадлежавший парижской епархии, мог содержать лишь четырех монахов, тогда как раньше его доходы обеспечивали существование двадцати пяти монахам. В ходатайстве, адресованном папе премонтрантами[32] из Сен-Мари де Булонь, содержится любопытное свидетельство того, в каких условиях жили монахи в «зонах военных действий»: они могли лишь с риском для жизни обрабатывать принадлежавшие монастырю поля, поскольку солдаты немедленно замечали их белые одежды. И вот они попросили у папы разрешения «замаскироваться», «поскольку, Ваше Святейшество, если бы они были одеты в другую одежду, например черную, они были бы в меньшей опасности, потому что их не так хорошо видели бы издалека враги и солдаты, когда они шли бы собирать плоды и доходы и заниматься другими монастырскими делами».

Подводя итог беспорядков, разорявших его епархию в течение полувека, епископ Периге пишет в 1442 г.: «Богослужением пренебрегают, церкви осквернены, превращены в крепости или тюрьмы и сделались едва ли не разбойничьими притонами». Наверное, труд отца Денифля рискует оказаться неточным отражением реальности, поскольку в нем приведены лишь те документы, в которых говорится о разорении и упадке церквей. Осторожность предписывает не обобщать подобные свидетельства. Там, где церковная жизнь продолжала течь нормально, этот ее нормальный ход не оставил следа в документах. Но не было областей, которым удалось бы полностью избегнуть бедствий войны, и ордонанс Карла VI, датированный 1408 г. – то есть составленный до крупномасштабных разорении, причиненных наемниками и живодерами, – рисует печальную картину положения церквей в королевстве: здания лежали в руинах или были серьезно повреждены, земельные владения заброшены, проданы или заложены, священные чаши и сосуды сданы в залог или проданы за бесценок. Война положила конец регулярным инспекциям, проводимым контролерами; генеральные капитулы, собиравшие аббатов и приоров крупных конгрегации, перестали собираться периодически, как раньше. «В этих областях почти утрачен монастырский уклад», – сказал в 1418 г. аббат Сен-Мексана.

Дисциплина слабела тем более, что нередко дурной пример подавали сами монахи: «Аббат Дамп», весело просаживавший доходы своего монастыря на то, чтобы устраивать роскошные пиры для своей дамы, несомненно, не был чистой выдумкой автора «Маленького Жана де Сентре»; нередки были случаи, когда аббаты или прелаты жили на широкую ногу, в то время как монастырь приходил в упадок или кафедральный собор готов был вот-вот обвалиться. Настоятельница Нотр-Дам де Руаймон не только забросила и богослужение, и воспитание монашек, но еще и распродавала в свою пользу монастырские реликвии и драгоценности. И стоит ли удивляться тому, что многие представители низшего духовенства вели «дурную жизнь»? В королевских грамотах о помиловании нередко упоминается о духовных лицах, которые добровольно или вынужденно оказывались в разбойничьих шайках, и не только для того, чтобы служить мессы или ухаживать за ранеными: они участвовали в дележе награбленного, и обвинялись они в убийствах, изнасилованиях, поджогах. Другие, оставив монашеский наряд, ходили в таверны и прочие злачные места, подобно тем трем священникам из церкви Блан-Манто, которые во время английской оккупации были арестованы «в переодетом виде, при кинжалах и мечах» после драки в парижском кабаке. Что касается распутного кюре, неизменно присутствовавшего в сатирической литературе Средневековья, то, если верить «Ста новеллам», этот тип стал весьма распространенным: «… Сегодня так много стало священников и кюре, кои сделались до того веселыми и компанейскими людьми, что ни одна проделка, свойственная людям мирским, им не представляется невозможной или трудной…» – это свидетельство могло бы показаться сомнительным, не будь оно подтверждено то и дело повторяющимися обвинениями, выдвинутыми против всех тех, кто «носил одежды Церкви и при этом-содержал подозрительных женщин в своем доме или другом месте». Здравомыслящие люди видели лишь один способ помочь горю и устранить беспорядки, вызванные незаконным сожительством священников с женщинами: отменить обет целомудрия, которым связывали себя духовные лица. «И что хорошего вышло из установления не женить священников, – спрашивает Ален Шартье, – разве что законный брак обернулся прелюбодеянием, а честное сожительство с одной-единствен-ной супругой превратилось в умножение греховного разврата».

Жерсон изобразил яркую картину падения нравов и забвения всякой дисциплины на разных ступенях церковной иерархии. «Чему служит, на что нужна Церкви эта великолепная княжеская пышность, эта ненужная роскошь прелатов, кардиналов, заставляющая их словно бы позабыть о том, что они – люди? И как отвратительно, что у одного из них – две сотни, у другого – три сотни бенефициев. Ведь именно из-за того, не правда ли, богослужение хиреет, церкви нищают, лишившись достойных и ученых людей, и сколько дурных примеров подается верным… Подумайте, разве лучше, чтобы имущество Церкви поглощали лошади, собаки, птицы и излишняя свита нынешнего духовенства, нежели бедняки Христовы?.. Для чего надо каноникам кафедральных соборов, надев шпоры и облачившись в короткие одежды, отказываться от всех одеяний священников и, сменив их на воинские, упражняться в обращении с оружием и дротиками? Ибо епископы также взялись за оружие, отложив книги и стихари; и они бьются на полях сражений подобно мирским правителям… А теперь откройте глаза и взгляните, не уподобились ли кельи монахинь жилищам куртизанок; разве отличаются чем-нибудь священные монастыри каноников от рынков и лавок, разве кафедральные церкви не превратились в вертепы воров и мошенников? Посмотрите, разве под тем предлогом, что они нанимают служанок, некоторые священники не завели обычай содержать незаконных сожительниц? Судите сами, надо ли в церквях иметь такое множество разнообразных картин и росписей и не приводят ли они простых людей к идолопоклонству?»

Намекая на опасность идолопоклонства, которую таили в себе некоторые религиозные обряды, Жерсон подчеркивает одну из наиболее постоянных черт средневековой народной набожности: смешение видимого, материального представления о предметах веры и их сверхъестественной сущности. Это обстоятельство не было свойством одного лишь последнего века Средневековья, и злоупотребления культом реликвий в предшествующие века служат тому доказательством. Наивная и крепкая вера толпы питалась не умственными спекуляциями, но образами.

Эти образы XV столетие множило в скульптурах, живописи, миниатюрах, сообщая им реалистический характер, свойственный всему искусству того времени. Никогда святые не были так близки к человеку, до такой степени, если можно так выразиться, не вмешивались в его повседневную жизнь. В XIII в. скульпторы одевали святых в длинные туники, щедро и торжественно их драпировали, что сообщало им некое сверхчеловеческое величие; век спустя Ренессанс додумается одевать их «в античном вкусе», отодвигая их, таким образом, в мир, менее доступный для фамильярности. В XV в. святые признали моды и манеру поведения тех, кто им поклонялся: Св. Иосиф сделался «подмастерьем столяра», Св. Крипин и Св. Крипиниан кроили кожи в своей лавочке, Св. Иаков ходил в таком же рубище, как и паломники, с какими можно было ежедневно встретиться на больших дорогах, Св. Рох был облачен в одежды зачумленного. На сцене, где представляют мистерии, между пылающей пастью ада и раем, откуда исходило сладкое пение, персонажи Страстей или Золотой легенды почти не отличались одеждой от теснившихся вокруг зрителей. И, вопреки поговорке, советовавшей прибегать за помощью к Богу, а не к святым, именно к ним, более близким, более «земным» обращается богомольный народ. Католическая доктрина видит в них всего лишь посредников между людьми и Господним всемогуществом, но на деле толпа приписывает чудесную силу именно им, их мощам. Ужас перед чумой, которая много раз после великой «Черной чумы» 1348 г. возвращалась во Францию, особенно усилил поклонение Св. Роху, защищавшему от страшной болезни. У Св. Мавра просили излечения от подагры; у Св. Антония – от рожи и прочих кожных болезней. Св. Христофору и Св. Барбе молились об избавлении от внезапной смерти, которая заставляет грешника нераскаявшимся предстать перед Высшим Судией: достаточно взглянуть на статуэтку Св. Христофора, чтобы приобрести уверенность в том, что в этот день тебя не постигнет внезапная смерть.

Пресвятая Дева, которой народ поклонялся так же пылко, как и святым, тоже стала более человечной, более привычной. Она была не только Скорбящей Матерью, склонившейся над телом Сына, но также и нежной молодой женщиной в крестьянском или городском костюме, которая кормила грудью новорожденного младенца и улыбалась его невинности. Миниатюристам нравилось помещать библейские или евангельские сцены в современную обстановку, украшать их всевозможными привычными деталями. Фуке помещает навозную кучу, на которой стенал Иов, у подножия донжона Венсеннского замка. Его Св. Анна живет в маленьком домике, из окошка которого видны вдали колокольни Тура; когда Пресвятая Дева посещает Св. Елизавету после рождения ее сына, Иоанна Крестителя, она оказывается в уютном городском домике, где у кровати с балдахином суетятся кумушки, служанка наливает горячую воду в деревянную бадью, а одна из соседок греет полотенца у камина. Таким образом, вся жизнь Св. Семейства изображается с оттенком домашней нежности, и тогда, когда Дитя-Бог смотрит, как его отец работает за верстаком, и тогда, когда он тянет ручки к чудесному красному яблоку, которое подает ему мать.

Но в этой простоте крылась опасность: до такой степени уменьшая грань, отделявшую божественное от человеческого, дошли до того, что перестали отличать одно от другого, начали смешивать естественное и сверхъестественное. Проблемы непорочного зачатия Пресвятой Девы и ее супружеской жизни даже у теологов вызывали споры, в которых причудливым образом теология соединялась с эмбриологией. Доходило до того, что показывали статуи Пресвятой Девы, у которых живот открывался, чтобы можно было увидеть Троицу.

При таком постоянном контакте с повседневностью вера, возможно, рисковала поистереться, увязнуть в реалиях материальной жизни, если бы она иногда не получала встряску проявлений, оживлявших народный пыл. К их числу можно отнести большие процессии, которые в дни опасности собирали весь город, и население в течение многих дней, а иногда и недель, шло по улицам вслед за мощами и знаменами под пение гимнов и псалмов, и колокола всех церквей непрерывно звонили. И к их числу следует главным образом отнести увещевания проповедников, которые, переходя из города в город, проповедовали на перекрестках дорог и на городских площадях, на кладбищах, потрясая толпу своим ярким красноречием, возбуждая ее восторг, ненависть и раскаяние, провоцируя обращения, массовые избиения, а иногда и восстания. Св. Винцент Феррьер, прибывший из Испании к авиньонскому двору в качестве исповедника Бенедикта XIII, отказался от своей должности и начал проповедовать в Провансе. Он ходил из города в город, ведя за собой толпу кающихся грешников, которые цеплялись за него. Его аскетическая внешность, выразительная мимика, сопровождавшая его слова, – он говорил на валенсианском диалекте, более или менее понятном провансальцам, – покоряли толпу, которая аплодировала анафемам, произнесенным им против дурных священников, содрогалась и утопала в слезах, когда он рисовал перед ней страшное зрелище смерти и ада, ожидающего нераскаявшихся грешников. Он занимался также тем, что примирял врагов, «чтобы исчезли злоба и недоброжелательство». В Лионе, в Пре-д-Эне, он проповедовал шестнадцать дней подряд, и пришлось снести ограду, чтобы впустить толпу, жаждущую его услышать. Он пойдет дальше, а его ученики вернутся в город, чтобы продолжать его дело обращения и примирения.

«Дневник Парижского горожанина» сохранил для нас память о проповедях, которых произносил на кладбище Невинноубиенных младенцев в 1429 г. брат Ришар, «человек весьма осмотрительный, искусный в речах, сеятель доброго учения ради наставления ближнего». «Он начал свою проповедь примерно в пять часов утра и закончил между десятью и одиннадцатью часами, и его проповедь без перерыва слушали пять или шесть тысяч человек, и когда он проповедовал, то стоял на высоком помосте, повернувшись спиной к оссуарию, рядом с „Пляской Смерти“». Брат Ришар умело выбрал декорации, и его апокалиптические описания должны были с особенной силой прозвучать на этом кладбище, где сложенные в оссуариях черепа и кости подчеркивали значение «Пляски Смерти», изображенной на стене. В день Св. Марка брат Ришар отправился проповедовать в Булонь-ла-Птит, и «после этой проповеди парижане настолько растрогались и прониклись благочестием, что менее чем через три или четыре часа можно было увидеть сотню горящих костров, на которых люди жгли шахматные доски, карты, шары, кости и всякие предметы, с помощью которых можно было предаваться азартным играм… И в самом деле десять проповедей, которые он произнес в Париже, и одна в Булони, наставили на путь истинный больше народа, чем слова всех проповедников, которые за сто лет проповедовали в Париже». Но власти, обеспокоенные неумеренным успехом проповедей брата Ришара (который предсказывал скорое пришествие Антихриста) и возможными последствиями его пламенных речей, через десять дней потребовали, чтобы он покинул город. Прощание с ним превратилось в апофеоз: он объявил, что будет проповедовать на том самом месте, где принял муки Св. Дионисий: «Туда отправилось более шести тысяч парижан, и большинство вышло в субботу с вечера огромными толпами, стремясь занять с утра в воскресенье лучшие места, и они спали в полях в старых лачугах или кто как мог устроиться». Но эта последняя проповедь была запрещена. И тогда брат Ришар, покинув Париж, отправился в Труа к арманьякам, и это «предательство» уничтожило весь великолепный эффект его проповедей. «И как только парижане узнали, что он таким образом переметнулся… они прокляли его именем Бога и всех святых, и что хуже всего, шахматы, и шары, и кости, словом, все игры, которые он запретил, возобновились, несмотря на его речи…».

Подобно брату Ришару брат Тома, который одновременно с ним проповедовал на севере Франции, выступал против чрезмерной роскоши и удовольствий и склонял к принесению в жертву модных уборов и нарядов. Его воздействие на толпу было поистине волшебным: «Куда бы он ни отправился, – пишет Монстреле, – как в добрых городах, так и везде, знатные люди, духовенство, горожане и вообще все люди оказывали ему почести и уважение, какие оказывали бы апостолу Господа нашего Иисуса Христа, спустись он с небес на землю… И, поскольку он был столь совершенен и вселял такую надежду, многие почтенные люди, узнав, что он был человеком благоразумным и жизнь вел праведную, принимались ему служить, куда бы он ни пошел, и многие ради этого оставляли отца и мать, жен, детей и всех близких друзей». Но, отправившись в 1432 г. в Рим, брат Тома отказался предстать перед папой, чтобы оправдать перед ним свое учение, был объявлен еретиком и сожжен заживо.

Возбудимость, о которой говорила реакция толпы, принимавшейся рыдать, стоило только проповеднику упомянуть о страданиях Христа, была одной из основных отличительных черт религиозного чувства того времени. Эмиль Маль сумел на одной прекрасной странице показать контраст между религией XIII и религией XV в.: «Нами овладевает соблазн спросить, неужели художники и в самом деле вдохновлялись одной и той же религией? В XIII в. в искусстве отражаются все светлые стороны христианства: доброта, кротость, любовь. Искусство очень редко соглашается изображать скорбь и смерть, или если берется за это, то лишь для того, чтобы облечь несравненной поэзией… Даже Страсти Христовы не возбуждают никаких мучительных переживаний… В XV в. этот отблеск небес давно угас: большая часть произведений, оставшихся от той эпохи, оказываются мрачными и трагическими, искусство являет нам лишь образ скорби и смерти. Иисус больше не учит, он страдает, или, вернее, он словно предлагает нам как высшее учение свои раны и свою кровь».

Главной темой религиозных размышлений и в самом деле стали Страсти Христовы, которые рассматривались не с точки зрения догмы, как свершение Искупления, но как подробное перечисление страданий истязаемого Христа. Мы видим здесь словно бы противопоставление тому очеловечиванию Христа, которое отражали нежные и прелестные сцены детства. Перед нами снова Христос-человек, но испытывающий все муки, выпадающие на долю терпящего пытки, какие изображают в сценах Страстей. Не только театр снова и снова представлял эту историю, придавая ей порой прямо-таки устрашающий реализм, но проповедники, теологи и мистики пристально изучали каждую из ран Христа. В книге с цветными или резными картинами, которую художники создавали для просвещения простых душ, множатся изображения Христа, привязанного к кресту; появляются новые объекты поклонения – орудия пытки, копье, молот, губка; почитают Пять Ран, Бесценную Кровь. К Страстям Сына прибавились Страсти Матери с культом Семи Скорбей. Пьета, изображение скорбящей Богоматери, склонившейся над телом сына, – пластическое творение той эпохи, так же как и трагические «положения во гроб».

Если смерть-искупление принимает столь трагический оттенок, то чем же становится смерть человека, отягощенного грехом? Точно так же, как физический ужас Страстей словно бы заставляет отступить на второй план догму Искупления, то идея смерти, похоже, лишается утешительного значения, которое придало ей христианство. Она меньше связана с воскрешением тел, чем с их тлением после мук агонии. Вместо того чтобы отстранять пугающие образы, вызванные этой мыслью, авторам будто бы доставляет болезненное удовольствие их умножать.

Заставит смерть дрожать, бледнеть,

Суставы– ныть, нос– заостряться,

Раздуться– горло, плоть– неметь,

Сосуды– опухать и рваться.

Погребальное искусство, представляющее собой наиболее характерный аспект монументальной скульптуры, отражает эту эволюцию. План могилы с распростертым на камне «gisant» (надгробный памятник в виде лежащей фигуры) не был чем-то новым, но в изображение усопшего были внесены значительные изменения. До начала XV в. умерший изображался таким, каким он был в расцвете лет и каким должен был стать в час воскрешения. Его образ на самой его могиле подтверждал уверенность в вечной жизни. Именно эту концепцию утверждает грандиозная гробница Филиппа Храброго, умершего в 1404 г. Но совсем иная концепция прослеживается в серии надгробных памятников, датируемых первой половиной XV в. Утверждение вечности сменяется изображением распада бренных останков: на могильном камне лежит мертвое тело, а иногда и менее чем тело. Доводя реализм до чудовищной утонченности, скульптор хочет показать, чем станут человеческие останки после смерти, когда разложение и черви превратят, их в то, «для чего ни на одном языке нет названия», по словам Боссюэ, – как, например, надгробное изображение на могиле кардинала Лагранжа, умершего в Авиньоне в 1402 г., устрашающий образ, смысл которого поясняет высеченная над ним надпись: «Несчастный, чем можешь ты гордиться? Ты – лишь прах, и вскоре., подобно мне, станешь зловонным трупом, изъеденным червями».

Это утверждение равенства перед смертью мы находим в надписи на гробнице, которую любящий роскошь принц Иоанн Беррийский, меценат и эпикуреец, приготовил для себя в Бурже: «Хочешь знать, что такое знатное рождение, что такое богатство, слава? Взгляни: всего мгновение назад все это у меня было, а теперь у меня больше ничего нет».

Целый ряд пластических и литературных произведений иллюстрирует две эти темы: ужас смерти и равенство перед смертью. Обе они вдохновляют создание «Danse macabre» (Пляски смерти), написанной в 1424 г. на Кладбище Невинноубиенных младенцев в Париже. Тридцать персонажей, обозначающих все человеческие сословия – папа, император, король, прелат, монах, крестьянин, рыцарь, – увлекают за собой в круг гримасничающие скелеты, у которых на костях еще держатся кое-где клочки плоти. Каждый из этих утративших плоть трупов являет собой образ того, чем вскоре станет каждый из схваченных ими живых, когда ни митра, ни корона, ни слава, ни богатство уже не будут отличать их от других человеческих существ, обреченных, подобно ему, на окончательный распад.

«Пляска смерти» на кладбище Невинноубиенных младенцев – первая по времени из тех, что нам известны, – стала прообразом для многочисленных подражаний во Франции и за ее пределами. Как не увидеть в этой неотвязной мысли о смерти отражения эпохи? Смерть играет главную роль в драме, которую обрамляет пламенеющая декорация Франции начала XV в.; она всегда рядом; грозная и вместе с тем привычная, она примешивается к трудам и радостям повседневной жизни, словно все на том же кладбище Невинноубиенных младенцев, где пустые глазницы сложенных в костницах черепов смотрят на зевак, торговцев, любовников, которые своим движением и шумом наполняют холмистую равнину кладбища.

В декорациях мистерий действие развертывается между адом и раем; в театре жизни демон также оспаривает у Бога и его святых человеческие существа. Именно в первой половине XV в. вера в демонов и колдовство особенно сильна. Должно быть, факты колдовства или магии нельзя отнести к повседневным аспектам существования. Несчастные, искупаюшие в пламени воображаемые преступления, в которых они признались, явно представляют собой случаи патологические. Но частота процессов, совпадение признаний, вырванных у обвиняемых, множество сочинений, в которых говорилось о колдовстве, показывают, что мысль о Нечистом и его ухищрениях не оставляла в покое умы людей того времени.

Примечательная вещь: верование в действенность колдовства распространено не только среди простонародья, мы встречаемся с ним и у наиболее просвещенных людей. Французский двор начала XV в. с увлечением предавался занятиям магией: для того чтобы попытаться исцелить несчастного короля Карла VI, обращались не только к наиболее известным врачам, но приглашали и тех, кто уверял, будто может вернуть ему разум посредством магических обрядов, а если попытка не удавалась, неудачника сжигали заживо. Брат короля, Людовик Орлеанский, который от безудержного разврата переходил к экзальтации веры, был адептом оккультных наук; он окружил себя некромантами и собирал книги по магии. Жану Пти нетрудно было в своей «Защитной речи»[33] сосредоточить наиболее впечатляющие обвинения против него, представить его вызывающим чертей или готовящим из костей повешенного, похищенного под покровом ночи с монфоконской виселицы, волшебный порошок, который он затем хранил в мешочке на груди под рубашкой. Порча, наведенная на восковую фигурку, обладающую внешним сходством с врагом, которого желали погубить, или окрещенную его именем, была обычным делом как при дворе, так и в народе.

Во всех классах общества распространена также была вера в магические свойства мандрагоры (корня растения, родственного белладонне), которая считалась наилучшим средством «для того, чтобы снискать благосклонность дам» и гарантировала ее обладателю, что он никогда не впадет в нищету. Брат Ришар уговаривал парижан отделаться от подобных талисманов, которые «многие глупые люди, – пишет Парижский горожанин, – хранили в надежном месте, и так велика была их вера в эту гадость, что они и в самом деле нисколько не сомневались в том, что, если только у них она есть и при условии, что они будут содержать ее в чистоте, завернув в дорогие шелка или тонкий лен, они никогда в жизни не узнают бедности». И мы даже встречаем в описях княжеского имущества упоминания о дорогих футлярах и ларцах, в которых они хранились. Судьи Жанны д'Арк старались вырвать у нее признание в том, что она владела мандрагорой; она отвечала, что на лугу возле ее деревни это росло, но что она не верит в волшебные свойства растения.

Позиция Церкви не только не способствовала разрушению веры в колдунов, но, напротив, ее усиливала. В XIII в. церковные авторы с величайшим скептицизмом относились к представлениям о шабашах, о ночных полетах на метле. Двести лет спустя все изменилось. Если некоторые в предполагаемых действиях демона видели лишь признак физического или душевного расстройства или пытались дать им рациональное истолкование, то такая позиция была исключительной, а иногда и воспринималась как указание на сообщничество. Гийом Эделин, доктор теологии и профессор Парижского Университета, сказавший в своей проповеди, что шабаш ведьм существует лишь в воображении доверчивых людей, предстал перед судом инквизиции и под пыткой признал, что сам был колдуном и, делая такое заявление, повиновался дьяволу. Этот отказ от своих слов позволил ему спастись от костра, но он был приговорен к пожизненному заточению.

Как можно было усомниться в реальности существования демона, когда столько обвиняемых признавались, что заключили с ним сделку и почти в одних и тех же выражениях описывали его внешность или его уловки? Сходство объясняется тем, что допросы велись одним и тем же способом в полном соответствии с методом, применяемым инквизиторами к еретикам: чередуя угрозы и пытки с обещаниями помилования, они диктовали или, по крайней мере, подсказывали обвиняемым ответы. Дьявол, как правило, представал в виде животного черного цвета – кота, пса, петуха. И все же иногда для того, чтобы вернее ввести в искушение, он принимал облик красивого молодого человека. Тот, кто обращался к нему за помощью, для начала отрекался от Бога, наступив на распятие или на начерченный на земле крест, затем целовал его ноги, губы, зад. Шабаш, который иногда называли «синагогой», объединял вокруг демона колдунов и ведьм, прибывавших верхом на черных конях, фантастических животных или палках. Там занимались изготовлением ядовитых порошков из змеиной желчи, слюны жаб, пауков, волшебных трав и крови маленьких зарезанных детей. Ведьмы вступали с дьяволом в плотскую связь; колдуны занимались содомией.

Жиль де Рэ, который, подобно Людовику Орлеанскому, чередовал показное благочестие с содомией и колдовством, признал, что он множество раз призывал демона вместе со своими наставниками в оккультных науках (в частности, с итальянцем по имени Франциско Прелати), но «не видел и не приметил никаких чертей и не смог с ними говорить, чем был немало раздражен и недоволен». Тогда он сделал новую попытку, велев передать дьяволу через посредство одного из приближенных к нему некромантов, что он готов отдать все, что тот потребует, «кроме своей души и своей жизни», лишь бы получить взамен знания, богатство и власть. Через того же посредника дьявол ему ответил, что «среди прочего он требует, чтобы вышеупомянутый Жиль дал ему кое-какие части тела нескольких детей, и Жиль позже дал названному Франциско Прелати кисть руки, сердце и глаза ребенка, чтобы поднести их дьяволу от имени вышепоименованного обвиняемого Жиля. После чего он собственноручно написал долговую расписку и подписал ее своею кровью, но тщетно дожидался, чтобы дьявол явился скрепить сделку».

Подобные признания пытка или хитрость помогли вырвать у несчастных жителей Арраса, обвиненных в «вальденстве» (этот термин приобрел общее значение колдовства). Все, с незначительными вариациями, признали одни и те же демонические действия: они изготавливали волшебную мазь из жаб, вскормленных освященными облатками, а затем сожженных, чтобы смешать их пепел с порошком из костей повешенных и кровью зарезанных детей; этой мазью обвиняемые натирали себе руки, ноги и палочку, на которую садились верхом, и она по воздуху доставляла их к месту шабаша. Там дьявол ждал своих приверженцев, приняв обличье козла, пса или человека; каждый из прибывших опускался перед ним на колени с восковой свечой в руке и целовал его в зад; затем он попирал крест, плевал на него, после чего происходили скотское совокупление и содомский грех. Когда обвиняемым во дворе епископского дворца в Аррасе прочли их показания и спросили, так ли все было в действительности, все ответили «да». Тогда им прочли смертный приговор, и все немедленно отреклись от своих слов, обвиняя адвокатов в том, что те их обманули, пообещав сохранить жизнь. Тем не менее все обвиняемые были казнены, и лишь тридцать лет спустя приговор был пересмотрен.

Эта навязчивая мысль о демоне, которая зажгла столько костров, – в том числе и тот самый, на котором горела Жанна д'Арк, – представляется нам признаком неуравновешенности эпохи. Но она не оставит человечество и за искусственным пределом, который история поставила Средневековью, как показывает в самом расцвете Ренессанса «Демонология» одного из самых ясных умов того времени: Жана Бодена.