"Дебри" - читать интересную книгу автора (Уоррен Роберт Пенн)Глава 12В глубине леса колея превращалась в тропу. Дерн поглощал звук, издаваемый копытом и колесом. Трава доходила до щиколоток. То куст, то побег эвкалипта или клена смело пускал корни на самой тропе, щекотал лошадям брюхо, потом нырял под ось фургона. Ветви с юными побегами и листьями, уже развернувшимися, но не успевшими набрать летней силы, задевали бока фургона. Иногда хлопали Адама по плечу, гладили по щеке. Тропу пересек ручеек. Вода была кристально чистой. Камни у воды покрылись мхом, темно-зеленым внутри, но бледным от свежей поросли снаружи. Солнечные блики играли на воде. Он понял, что умирает от жажды. За весь день во рту не было ни капли. Он спрыгнул и окунул лицо в холодную шелковистую воду. Пил, ощущая, как холод из живота расходится по всему телу. Под прозрачной водой мельтешили вспышки и блестки: что-то сверкало на солнце на бархатисто-черном дне ручья, как слюда. Он лег на спину и устремил глаза к слепящему небу. Как же прекрасен мир, подумал он. Через три часа он снова сошел с фургона: бурелом совсем перекрыл тропу — да и тропой её можно было назвать теперь только с натяжкой. Глазам предстало убогое жилище. В первый миг, раздвинув густые ветки кустарника, огородившего поляну, он подумал, что дом брошен, в таком он был жалком состоянии — с перекошенной дверью и посеченной ветрами и непогодами трубой, обмазанной глиной. Но потом он увидел женщину. Она что-то делала, наклонившись, и когда выпрямилась, он её заметил. Он вышел на открытое место — на поляну с травой почти до колен, то тут, то там среди свежей зелени чернела прошлогодняя трава. Женщина шагнула на утоптанный пятачок возле двери, ведущей в пещерную черную глубь. — День добрый, — сказал он. — Здрасте, — сказала она, от неожиданности дернув головой. Руки её, заметил он, чуть ниже пояса теребили складку одежды землистого цвета. Он подошел ближе. Он не смог определить её возраст по лицу, такое оно было изможденное и того же неопределенного землистого цвета, что и платье. Седины, однако, не было вовсе, а если и пробивалась, то чуть-чуть. Волосы, темно-каштановые, не без блеска, растрепались, но было заметно, что в последнем приступе самоуважения или тщеславия за ними ухаживали, завивали и укладывали. Она глядела на него темными глазами, ничем не приметными, кроме выражения острой, подозрительной настороженности, это был взгляд лазутчика, засевшего в зарослях. — Я заблудился, — сказал Адам. Она молчала. Руки её теребили складку одежды. Взглянув вниз, он по легкому покачиванию длинной юбки понял, что она, должно быть, одной ногой почесывает другую. Потом увидел, как из-под провисшего подола показались босые пальцы ног и снова спрятались. — Уже поздно, — сказал он. — Нельзя ли мне тут переночевать? Неожиданно в лесу залаяла собака, и она бросила взгляд в этом направлении. — Я бы заплатил, — сказал он. Собака снова гавкнула, на сей раз ближе. — У него вон, — кивнула она в лес, откуда доносился лай. — У него спросите. Когда женщина заговорила, он заметил, что у неё не хватает одного из верхних зубов. И произнося слова, она старалась верхней губой прикрывать черную брешь. Они стояли и ждали. Они избегали встречаться глазами. Он смотрел вниз и краем глаза видел легкое покачивание юбки. Снова показались и спрятались босые ноги. В мире стояла такая тишина, что он различал едва слышимый скребущий звук, это грубая, мозолистая, покрытая трещинами подошва одной ноги терлась о верх другой. На поляну вышел мужчина. Он нес винтовку — легко, как прутик. Это был высокий, худой, сутулый человек, драная фетровая шляпа низко надвинута на заросшее бородой лицо, фланелевая рубаха, некогда красного цвета, ныне была желто-коричневой, сермяжные штаны подпоясывал кусок грубой веревки, штанины заправлены в хорошие, почти новые армейские сапоги. Большая, костлявая коричневая собака, видимо, из гончих, стояла у левой ноги хозяина и смотрела на Адама налитыми кровью не прощающими глазами. — Просятся переночевать, — сказала женщина, кивнув на Адама. Человек мельком взглянул на гостя. Потом перевел взгляд ему за спину. Он смотрел на фургон. — Сколько? — спросил он. — Я один, — ответил Адам. Человек изучал его с мрачным сомнением. Потом слегка подтолкнул гончую носком левого сапога. — Ну? — спросил он собаку. — Что скажешь, Рэд? Собака, кажется, напряженно размышляла, потом успокоилась и прислонилась к ноге хозяина. — Да-а, — сказал он, наклоняясь, чтобы почесать пса за ухом. — Один, значит? Адам кивнул. — Откуда? — Из армии, — сказал Адам. — Ты... — сказал человек, изучая его с ног до головы, — ты что-то не очень похож на солдата. — Я — маркитант, — сказал Адам. — Продаю солдатам разные вещи. Вон мой фургон. — Он показал. Мужчина вдруг потерял к Адаму всякий интерес. Он посмотрел туда, куда уводила тропа, в чащу леса. Посмотрел на собаку, и собака посмотрела на него. Посмотрел на небо. Потом снова обернулся к Адаму и спросил: — Куда путь держишь? — Хочу переправиться через реку, — сказал Адам. — Хочу, чтобы вы показали мне, где перейти. Я заплачу. С удовольствием заплачу за ваши труды. — Везешь свой хлам мятежникам, а? И не успел Адам ответить, как человек склонился к самому его уху: — А с чего ты решил, что я стану тратить время на этих мятежников? — Я не решил, — сказал Адам. — Но южанам я ничего не везу. Единственное, чего я хочу — это перейти реку, чтобы, когда Грант окажется на той стороне, я мог сразу присоединиться к армии и начать торговлю. Человек смотрел на него изучающе. — Правда, — искренне говорил Адам, — да вы поглядите на меня. Я не американец. Это по акценту понятно. Я иностранец. Из Баварии. Это в Германии. Я еврей. Мне все равно, кто на чьей стороне. Мне главное продать товар. Лицо человека под всей обильной растительностью скривилось в подобие усмешки. — Я, — сказал он, — я не еврей. Но мне, черт подери, тоже плевать, кто кого убивает. — Можно мне остаться? — попросил Адам, почуяв выгодный момент. — Сколько заплатишь? — Доллар, — сказал Адам. Человек медлил с ответом. — Плюс провизия, — сказал Адам. — Еды у меня на всех хватит. Не сводя с него глаз, мужчина сказал: ладно, оставайся. Потом Адам разглядел, как под растительностью на лице возникает подобие ухмылки, некий зародыш веселья, и вдруг губы раздвинулись, обнажив крепкие, потемневшие зубы, и человек сказал: — Давай, тащи сюда свой харч, да не жалей, сынок. Сегодня приготовим настоящий ужин на всех, сынок. Адам мельком увидел лицо женщины. Она смотрела на него, и глаза у неё были темные и огромные. Смотрела так, будто только что его увидела. Он не мог расшифровать выражения её лица. Вечером, после ужина, Адам завернулся в свои одеяла и прикорнул у стены. Мужчина — которого, как выяснилось, звали Монморенси Пью — улегся на кровать в дальнем углу, за печкой, кровать, сооруженную из стволов молодых деревьев, подпертых с двух сторон стенами хижины, а с третьей — торчащим из пола столбом, сверху были навалены более тонкие и гибкие ветки и прутья. Мужчина уже храпел. За ужином он выпил три жестяных кружки виски. Адаму не спалось. Он открыл глаза и бездумно наблюдал за женщиной, которая напоследок перед сном возилась у печки, наливала воду в глиняный кувшин. Она нагнулась, и внезапно он увидел в профиль её лицо на фоне мерцающих углей. Он и раньше видел это напряженное лицо, мертвенный, землистый цвет кожи, сломанный зуб. Но разве сейчас это имело значение? Разве что-то имело значение в великой пустоте мира, если ему довелось увидеть покой и чистоту женского лица в розовом свете угасающего очага? Потом женщина отвернулась. Как будто у него отняли воспоминание. Он закрыл глаза. Совсем некстати, но настолько ясно, что перехватило дыхание, он увидел Овечку — бедную Молли Овечку — увидел, как под весенним вечереющим небом, под любопытными взглядами падала плеть. Он подумал о дырявых, перекрученных чулках на худых ногах, о ступнях в грубых ботинках, косолапо подвернутых внутрь, подошвами кверху. Он стал гадать, что с ней потом стало. Что её ждало? Увел её кто-нибудь оттуда? Утешил ее? Омыл ли тело, оскверненное плетью и всеми этими годами жизни? Подложил ли подушку под голову, чтобы легче ей было уснуть? Он спросил себя: а что если сам он сделал бы все то, о чем подумал? Он представил, как лежит в какой-нибудь лачуге вроде этой, в густой лесной чаще, вдали от мира, и украдкой глядит на Молли — Молли Овечку, — когда она наклоняется в темноте, и профиль её выделяется четким силуэтом на фоне мерцающих углей. Его охватило странное волнение. Он затрепетал, как будто на пороге открытия. Но открытие, понял он, касалось не Молли Овечки. Хотя и её, в той мере, в какой Молли Овечка являлась частью окружающего мира. Потому что это было открытие о мире. О мире в целом. Не об уходе от мира, а о самой природе мира. Он был на грани того, чтобы облечь эту истину в слова. Но неожиданно уснул. Когда он проснулся, день был в разгаре, и в хижине было пусто. Не вылезая из-под одеяла, он огляделся, в очаге громоздились обугленные поленья и пепел, стол из огромной бочки, давно не метеный пол, засохшая глина в щелях между досками, сухие листья в углу, словно занесенные ветром. Единственный свет проникал из приоткрытой двери. Снаружи стоял яркий полдень, но внутри жилище напоминало скорее пещеру, берлогу, чем построенную человеком обитель. Даже предметы, созданные руками, почти не несли на себе отпечатка мастера — как будто из какого-то немыслимого презрения к человеческим нуждам, на потребу которых предмет мастерился, эти руки постарались не оставить на нем ни малейшего намека на его рукотворное происхождение. Он встал, нашел воду в деревянной кадушке, напился с помощью черпака из бутылочной тыквы, лежащего на табурете, потом ополоснул лицо и руки. Вытерся полой рубашки. Он увидел кусок хлеба, лежащий прямо на деревянном столе, и немного бобов в деревянной миске. Он съел все, что нашел. У него разыгрался страшный аппетит. Он чувствовал себя отдохнувшим, был уверен в себе и полон сил. Он вышел под яркое утреннее солнце. Никого. Он увидел своих лошадей, привязанных к дереву в нескольких ярдах от дома, где он оставил их накануне. Подошел к фургону, порылся и достал мешок бобов, полдюжины банок тушенки и банку леденцов из патоки. С этим грузом направился к дому и дошел до двери, когда из-за угла появилась женщина. Она остановилась под дубом в той же позе, что и накануне, когда он впервые увидел её. Она держала в руке несколько цветков фиалки. Адам остановился. — Доброе утро, — сказал он. Она облизала губы и, как будто с усилием, произнесла: — Доброе. Он увидел, что взгляд её прикован к продуктам у него в руках. — Простите, — сказал он, — я просто... — Он замолчал, смущенный этим взглядом. — Я хочу сказать... — сказал он. — Надеюсь, вы не возражаете. В том смысле... Он не мог продолжать под немигающим, невыразительным взглядом, направленным прямо ему в лицо. Что-то похожее на чувство вины лишало его слов. Как будто именно он, в результате великой мировой путаницы, повинен в тусклом полумраке, грязи и нищете, царивших за этой дверью, и все, что он теперь сделает или скажет, будет постыдно и неискренне; и даже эти подарки только усугубят, а не облегчат его вину. Она снова перевела взгляд на то, что он держал в руках. Потом он сказал через силу: — Мне это не нужно. В том смысле... У меня есть еще. Глаза её не мигали. — Если вы возражаете... — не выдержал он с отчаянием. — Нет, — сказала она вяло и опустила взгляд на фиалки, как будто увидев, до чего они тут неуместны. Он шагнул в дверь. Огляделся, куда бы положить продукты. Только не на виду, посреди пустого стола. Он свалил их в темном углу, где лежали сухие листья, — торопливо, как будто боясь, что его застукают. И выскочил на улицу. Женщина стояла под дубом, склонившись к самой земле. Наверное, в той же позе она была и вчера перед тем, как распрямилась, и он её заметил. Он пошел к ней и остановился в двух шагах, сбоку. Он не мог понять, чем она занята. Она повернула голову и взглянула на него через левое плечо. — Я думала, вы собираетесь этим торговать, — сказала она. — Продавать солдатам. — Да, — сказал он. Она продолжала смотреть. — В том смысле, что у меня ещё есть на продажу, — сказал он. Она не отводила взгляда, как будто упрекая за глупую неловкость и лживые слова. — В смысле, — выпалил он, — ну просто, пусть у вас будет. Все равно я не торгую бобами. Она отвернулась и занялась своим делом. Согнувшись в три погибели над голой землей, среди прошлогодних желудей она ставила фиалки в чашку с водой. Чашка, заметил он в изумлении, была фарфоровая, белая фарфоровая чашка. Тонкая и очень хрупкая. Она ставила в неё фиалки с большой осторожностью. Чашка стояла на небольшом овальном холмике, длиной не более двух футов и невысоком. — Красивые фиалки, — сказал он. — Последние, — сказала она, не поднимая глаз. — Пришлось за ними в лес ходить, еле разыскала. Он помолчал, потом сказал: — И чашка красивая. — И впрямь красивая, — подтвердила она своим ровным, бесцветным голосом, так и не взглянув на него. Она воткнула в букет последнюю фиалку и оглядела работу. — Другая, — сказала она, — была ещё красивше. — Другая кто? — спросил он. — Чашка другая, — сказала она. — С нарисованными цветами. Розами, кажись. Я её нашла. Как и эту нашла, — она тронула чашку указательным пальцем, — в доме, где мы прятались. — Прятались? — Ну да, — сказала она. — Прятались. Он был порушенный. Дом, то есть. Погоревший, вот-вот рухнет. Но чашка, — сказала она, — чашка стояла себе. Ни щербинки, ни трещинки, и эти цветы на ней нарисованные. Она помолчала, указательный палец водил по краю чашки. — Но он вернулся из леса, — сказала она потом. — Это уже после того, как мы нашли этот дом, где можно поспать и спрятаться. Это был первый день, когда я поставила сюда чашку. Когда нашла фиалки. Я поставила фиалки в ту чашку, вот здесь, и тут он вышел из леса. Оттуда, — она указала на просвет за расщепленным молнией буком с высохшей вершиной. Адам посмотрел в просвет. Там было тихо, ничто не нарушало утреннего покоя. Наверное, сейчас около полудня, подумал он. Лес в это время молчит. — Я стояла у двери, — говорила она. — Принесла фиалки, самые первые, и стояла вон там, смотрела на них. Он меня не видел. Подошел и увидел фиалки в чашке. И... Она замолчала. Указательный палец двигался по краю белой чашки, тихо-тихо, туда-сюда. — И что? — спросил он. — Ну, замахнулся ногой, — сказала она. Он ждал. — Это была правая нога, — сказала она. Помолчала. — Потом ударил, — сказала она. Неожиданно взгляд её метнулся к нему. Это был взгляд настолько яростного, беспощадного сопротивления, что он отшатнулся. — Черт! — вскричала она в гневе, направленном на него, Адама Розенцвейга. — Черт возьми, не пяльтесь на меня так, — кричала она. — Он не мог сдержаться! Черт, да на него просто накатило, и он не мог сдержаться. Она подождала; потом сказала: — Но, наверно, тогда я этого не понимала. Ну, что он не мог сдержаться. Она поглядела на чашку. — Он подошел ко мне, — говорила она, — а я чую — убила бы, или ещё чего. Будь у меня винтовка или ещё чего. Он прошел мимо, будто меня там не было, прошел в дом. Я убежала в лес. И повалилась в траву. Как раз там, где в тот день нашла первые фиалки. Лежу и думаю — хорошо бы помереть. Дотемна пролежала. Потом вернулась. — Огонь не горел. Я слышала, как он дышит и храпит. Даже не пожрал. Пил, пил из кувшина, пока не свалился. Валялся на полу, ну и пусть, думаю, валяется. Во как, думаю, тут бы и воткнуть в него ножик-то, пока не соображает. За то, что разбил чашку. Но не воткнула. Она тронула, поправляя, фиалки. — Так и не воткнула, — говорила она. — Легла в темноте на койку. Закрыла глаза. Но чуть погодя встала. Подложить ему что-нибудь под башку. И укрыть. — Почему? — спросил он. Она ошпарила его взглядом, таким же оправдывающим и гневным, как несколько минут назад. Потом сказала: — Так я ж говорю. До меня вдруг дошло, что он просто не мог сдержаться. Не мог не разбить чашку. Она помолчала. — Есть вещи, которые невозможно выдержать, — добавила она. Она нахмурилась, потом сказала. — Я могла догадаться. Что он не сможет выдержать. Когда он умер... Она замолчала. Поглядела на чашку, потом на холмик под чашкой. — Кто? — спросил Адам. Она подняла на него взгляд, в котором сквозил укор за его тупость, или забывчивость. — Мальчик, — сказала она. — Ему было два года, и он умер. Она смотрела на землю. Палец её опять заходил по краю чашки. Он слышал её дыхание. Мало того, он и свое слышал. Под сенью дуба померк полуденный свет. — Он, — сказала она. — Кто? — спросил он. — Он, муж, — сказала она, — он не мог молиться за мальчика — за Джо его звали Джотам[37] — за то, чтобы он выздоровел. У него горло распухло, и он задохнулся. Я про Джо. А муж мой, он не мог молиться. Знаете, что он говорил? — Нет. — Он говорил: "Мир — не место для молитв". Она помолчала. Потом сказала: — И Джо, он умер. А он потом — мой муж — он так и не заплакал. Я ему говорю — ты хоть поплачь. Так знаете, что он мне сказал? — Нет, — сказал Адам. — Он сказал: "Мир — не место для слез". Она встала рывком. Рассеянно поглядела на чашку с фиалками, потом на сияющее солнце. — Может, и не место, — сказала она. И сердито обернулась к Адаму. — Все не так, как нам кажется! — вскричала она. И замолчала, пристально вглядываясь в его лицо. — Вы знали об этом? — спросила она. — Но Джотам, он умер. И мы похоронили его здесь. Ему так здесь нравилось. Обожал возиться в земле и играть с желудями. Она помолчала, чтобы справиться с собой. — Но он, муж, — крикнула она, — он всегда молился. И Библию читал. До того. До того, как они устроили эту войну. Пока не случилось... — Пока что не случилось? — спросил Адам. — Он читал Библию и хотел жить, как Иисус учил. Не хотел убивать. Но тут они пришли. — Кто? — спросил Адам. — Кто пришел? — Вербовщики, — сказала она. — Пришли, чтобы затащить его в армию и заставить убивать людей. В армию южан, он знал, что они придут и будут искать его, но не знал, что делать. Он никого не хотел убивать. И не хотел, чтобы его призвали. Он лежал ночью и молился, спрашивал Иисуса, что ему делать. Я сказала ему, что Иисус тоже был призван. А он говорит: "О, Господи, ведь я не Иисус, и как я могу позволить человеку повелевать мною? О, Господи, как мне сломать свою греховную гордыню и смирить свое сердце, чтобы позволить им забрать меня? Обе её руки теребили складку одежды у талии. — И мы прятались. А когда прячешься — разве выходишь малыша. Но мы старались, делали все что могли. Но они все равно нашли нас — вербовщики эти, — она помолчала. — Он снес одному голову — одному вербовщику, сказала она. — Этот вербовщик протянул руку схватить его, а рядом лежал дробовик. Он — мой муж — поднял его. Адам смотрел, как пальцы крутят одежду цвета земли. — И мы убегали, мы прятались и снова убегали, — говорила она, — ещё крепче прятались, чем раньше. Жили как волки, а за нами псы по пятам гнались. Однажды я проснулась посреди ночи. Меня разбудил его смех, он хохотал, как одержимый. Я спросила, над чем он смеется. Когда ему наконец удалось унять смех, знаете, что он сказал? — Нет, — сказал Адам. — Сказал, что это Господь Бог эдак развлекается — шутит да шалит. Что сначала Господь Бог не велит тебе убивать, а потом ставит тебя в такое положение, что ты вынужден убить, чтобы не убивать. Что Господь Бог протягивает человеку ореховый прутик над пропастью с Адским огнем, а потом берет куриное перышко и щекочет ему босые пятки, пока тот не ослабнет от смеха и не отпустит ветку, чтобы почесаться. — Да, — сказала она, — вот он что сказал. Когда ему удалось унять смех. Она помолчала, задумавшись. — А потом знаете что он сказал? — спросила она. — Нет. — Он сказал: ну что ж, он отпустил прутик, чтобы разок почесаться, и теперь будет чесаться пока не свалится на самое дно адовой пропасти и не разобьется в лепешку. Он будет чесаться, сказал он, всякий раз, как почувствует зуд. И снова разразился хохотом. А в следующий миг уже спал как младенец. Она нагнулась и подобрала с земли старый желудь. Очень внимательно осмотрела его. Не сводя с него глаз, сказала: — Незадолго до этого как раз умер Джо. И с тех пор все изменилось. С той ночи, когда он смеялся. Я теперь ничего о нем не знаю. Он уходит и приходит, а я не знаю. Она с повышенным интересом изучала желудь. — Эти сапоги на нем, — сказала она. — Они новые. Но я не знаю, — она уронила желудь на землю. — И знать не хочу, — сказала она. Он смотрел на нее. Она встретилась с ним взглядом и быстро отвернулась. — Примите мои сожаления, — сказал он. — О чем? — спросила она, не слушая, не оглядываясь. Он шагнул к ней и тронул за руку, она повернула к нему лицо. — Об этом, — сказал он и указал на холмик земли. — Об этом, — повторила она безучастно и опустила взгляд вниз, на холмик, на чашку с фиалками и россыпь прошлогодних желудей. Днем, когда он сидел на бревне у ручья, она подошла позвать его. Еда готова, сказала она. Он сел за стол, и она подала еду, как он понял, из его запасов. Она ничего не говорила, пока он не доел. Потом сказала, что ему нужно поспать. Он ведь будет ехать всю ночь. Он лег и закрыл глаза. Перед его мысленным взором возникли новые сапоги, в которых ходил мужчина. Что же, подумал он, по крайней мере, мои-то ботинки ему явно не по ноге. И уснул. Когда он проснулся, в комнате было темно. Потом в темноте он почувствовал её присутствие. Она склонилась к его постели. — Пришел? — спросил он. — Нет, — сказала она. Потом, изучая его в темноте, сказала: — Вы могли уехать ещё с утра. Уже бы выбрались из леса. — Мог, — сказал он. — Вы и сейчас можете уехать, — сказала она. — У вас все ещё есть шанс. Но он помотал головой. — Нет, — сказал он. Она смотрела на него своим спокойным, изучающим взглядом. — Я кое-что знаю, — наконец сказала она. — Вам за реку нужно вовсе не для того, чтобы чего-то там продавать. — Не для того, — сказал он. — Вы сказали, что приплыли аж с той стороны океана. Это ведь очень далеко. — Да, — сказал он. — Так вы могли остаться там, на своей стороне, — сказала она, — могли не приезжать. Потом: — Зачем же приехали? До сих пор он полулежал, опираясь на локоть, чтобы видеть сидящую на корточках женщину, глаза её блестели в темноте. Теперь он медленно лег на спину. Он смотрел вверх, на стропила — неошкуренные бревна, на которых лежала крыша. Он с трудом различал, что там, наверху, так было темно. Тьма, казалось, свисала со стропил, как паутина на старом чердаке. Он глядел в непроглядную тьму и думал о своей жизни. Думал о матери, умирающей в темной комнате в Берлине, о матери с лихорадочно блестевшими, непрощающими глазами. Нет, она так и не простила сына, потому что знала: он и сам не простил её за то, что она не простила отца, который ушел от нее, чтобы взять в руки мушкет на баррикаде. Думал об отце, умиравшем в темной комнате в Баварии и сказавшем: да, он верил в человека. Думал о том, как мало пожил он сам. Думал о промелькнувшем впустую времени. Будто ветер пронесся, подумал он. И вдруг, со странным, смутным отчаянием, подумал обо всем, чего у него не было. Руки его никогда не обнимали женщину. У него никогда не было друга, с которым можно поговорить о жизни. В кармане у него никогда не водилось денег, чтобы купить всеобщее уважение. Он никогда не был уверен, что нашел Истину, с грустью подумал он. Со сладкой тоской, от которой, казалось, вот-вот разорвется сердце, он думал: человек должен хоть что-то иметь, чтобы быть готовым к смерти. Он повернулся на правый бок и снова оперся на локоть, и увидел, что она сидит на том же месте, и глаза её так же сверкают. — Человек должен что-то иметь, — медленно проговорил он. — Чтобы жить. — Тогда зачем же вы приехали? — безжалостно повторила она. Он немного подумал и с трудом выговорил: — Сражаться. Он откинул с ног одеяло. — Но это, — сказал он, подняв левую ногу и покрутив ступней, — это не совсем то... не совсем то, что называют schnurgerade[38]. — Что? — не поняла она. — Не то чтобы совсем прямая как... как стрела, — сказал он, глядя на ногу. Потом опустил её. — Меня не взяли сражаться, — сказал он. — Сражаться за что? — спросила она. — За свободу, — сказал он и услышал собственное дыхание, вдох-выдох, вдох-выдох. Как будто слово это отняло у него столько сил, что не сразу и восстановишь. — Свобода, — повторила она наконец, пробуя слово на языке, разглядывая его мысленно. Вдруг она поднялась. — Убийство, — горько сказала она. — Вот ради чего они воюют. У всех это вошло в привычку. Убийство ради убийства. Остальное они давно позабывали. Она смотрела на него с высоты своего роста и презрения. — Свобода, — сказала она. Потом спросила: — И для этого вам понадобилось переходить реку? Он задумался над вопросом. Интересно, который сейчас час. Интересно, когда вернется её муж. — Да, — сказал он, подняв к ней глаза. Потом с болью добавил: — По крайней мере, я так думал. Надеюсь на это. Должны же быть какие-то доводы. Он разглядывал эту мысль со всех сторон, чувствуя себя маленьким и голым. — Возможно, я этого не знаю, — сказал он. — Не знаю, для чего я перехожу реку. Он ещё сильнее задумался. Он чувствовал себя безнадежно тупым и бестолковым. Как будто голова его непомерно раздулась и забита густым туманом. — Просто не знаю, — сказал он. Но внезапно он встал. Он понял одну вещь. — Но одно я знаю, — сказал он. — Я знаю: чтобы постичь то, что мне надлежит постичь, я должен попасть на другой берег. И если я не перейду реку, я никогда не узнаю того, что должен узнать, чтобы жить дальше. Она его, казалось, не слушала. Она сделала два шага к двери и взглянула на небо. — Еще светло, — сказала она и посмотрела на него вопросительно. Когда он не двинулся с места, она пожала плечами и сказала: — Что один берег этой треклятой реки, что другой — один черт. И вышла. Чуть помедлив, он вышел следом. Она исчезла. Он поднял взгляд. Да, над густой тенью листвы до сих пор светлело небо. Интересно, когда вернется её муж. Он отвел лошадей к ручью, напоил, вернулся и привязал их. Проверил сбрую. Он подтягивал ремни и веревки, закреплявшие груз в фургоне, когда спиной ощутил чужое присутствие, и резко обернулся. Это была женщина. Ее босые ноги ступали беззвучно. Она что-то прятала в складках юбки, он не мог разглядеть, что. — Слушайте, — заговорила она торопливо, почти шепотом. — Он подъедет к большому платану. Ночь сегодня лунная, и этот платан — он сразу бросится в глаза, большой и белый. Пусть подъедет, и если увидите, что он свернул направо от платана, тогда сделайте это. — Что сделать? — Тьфу, балбес, — сказала она. И развернула то, что прятала. И протянула ему. Это был пистолет. Он уставился на него. — Упрешь ему в бок, — презрительно сказала она, — и велишь свернуть налево от дерева. Скажешь — если через час не привезет тебя к броду, ты это сделаешь. А его винтовку забросишь подальше в фургон, чтобы он не смог запросто дотянуться. В сапоге у него нож — вытащишь. Запомни, правый сапог. Велишь переправить тебя на тот берег и показать дорогу. Она протягивала ему пистолет. Он стоял и пялился на него. — Я не хочу в него стрелять, — сказал он. — Так и я не хочу, чтобы ты его застрелил, — сказала она. — У меня кроме него никого не осталось. Она так и стояла с протянутым пистолетом. Он не мог заставить себя взять этот предмет. — Не заряжен, — раздраженно сказала она. — Но он этого не будет знать. Если к боку приставить, очень даже заряженным покажется. Он медленно потянул руку, взял пистолет. С любопытством рассмотрел. — Прячь в карман, — приказала она. — Ишь, всему свету стоит показывает. Он послушался. Она взглянула на небо. — Запрягай, — сказала она. — Он скоро будет. Потом обернулась к нему. — Ты говорил, что собираешься заплатить ему. За переправу. Он кивнул. — Так не забудь же, — сказала она. Он пообещал не забыть. |
|
|