"Мантикора" - читать интересную книгу автора (Дэвис Робертсон)

5

Это и было концом детства. Я стал юношей. Конечно, я уже прекрасно знал, что детей приносит не аист, но вот физическую сторону дела представлял разве что понаслышке. И это начинало изрядно меня беспокоить. Я сегодня с удивлением вижу некоторые популярные книжки, воспевающие мастурбацию. Никогда не думал, что она меня убьет, и никаких других глупых заблуждений на этот счет я не питал, но все равно держался как мог, потому что… потому что это занятие представлялось мне таким убогим. Наверно, мне просто не хватало воображения.

Оглядываясь назад, я понимаю теперь, что, зная о сексе довольно много, в то же время сохранял удивительную для своего возраста невинность; объяснялось это, вероятно, деньгами моего отца и тем чувством изолированности, которое они давали.

Я уже пересказывал, что говорила Нетти об «англиканском пустозвонстве». Другой ее презрительный термин был «блинное христианство» – перед Великим постом мы ели блины. Она возмущенно фыркала, когда по пятницам в Пост мои родители ели салат из омаров, и каждый раз требовала, чтобы ей подавали мясное. Думаю, она так и не простила моих родителей за то, что они оставили благотворное лоно евангелического протестантизма. Церковные вопросы – не хочу называть это религией – играли в моем детстве большую роль. Мы ходили в церковь Святого Симона Зилота, как то подобало богатым. Это была не самая модная в городе англиканская церковь, но со своей особой атмосферой. Модной была, наверно, церковь Святого Павла, но она принадлежала «широкой» церкви. Вы в этих тонкостях разбираетесь? А к «высокой» принадлежала церковь Марии Магдалины, но она была бедной. Святой Симон Зилот был не так «высок», как Мария, и не так богат, как Павел. Приход возглавлял каноник Вудиуисс, талантливый ревнитель интересов богатых; позднее он стал архидиаконом, а в конце концов и епископом. Я говорю это без иронии. Кажется, во все времена бытует представление, что богатые не могут быть благочестивыми и Господь не любит их так, как любит бедных. Есть много христиан, которые не скупятся на сострадание и деньги, когда речь идет о несчастных и отверженных, но считают своим духовным долгом при любом удобном случае щелкнуть богатого по носу. Поэтому для такой церкви, как Симон Зилот, Вудиуисс был настоящей находкой.

Он выжимал из богатых деньги, что было вполне справедливо. Как минимум раз в год он читал свою знаменитую проповедь на тему «удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». [44] Он объяснял, что Игольные Уши – это название ворот в Иерусалиме, таких узких, что тяжело груженного верблюда приходилось освобождать от части поклажи, чтобы он мог пройти, а обычай требовал передавать все снятое с верблюда в собственность Храма. Так что богатому, очевидно, следует поделиться своим богатством с церковью, и это будет шаг к спасению. Думаю, с точки зрения истории и теологии, Вудиуисс молол вздор – может, он сам все и выдумал, – но его проповедь имела немедленный эффект. Потому что, как зачитывал он по бумажке, «с Богом нет ничего невозможного». И вот он убеждал состоятельных верблюдов сбросить несколько тюков поклажи и предоставить ему, поднаторевшему в этом деле, вести переговоры насчет игольных ушей.

Вудиуисса я видел редко, хотя о его чудодейственных проповедях был, конечно, наслышан. Судя по всему, красноречием его Бог не обделил, отнюдь. Я же подпал под влияние одного из его помощников – Джерваса Нопвуда.

Отец Нопвуд, как он сам просил называть его, обладал редкой – и на первый взгляд достаточно неожиданной – способностью: умел находить общий язык с мальчиками. Он был англичанин и произношение имел смехотворно аристократическое, а выступающие передние зубы придавали ему вид пожилого школьника. Стар он не был – вероятно, в то время ему едва исполнилось сорок, – но успел почти совсем поседеть, и лицо его избороздили морщины. Веселостью он не отличался, рубаху парня из себя не строил и спорт не жаловал, хотя был достаточно крепок, чтобы послужить позднее миссионером в западноканадской глухомани. Но все его уважали, и каждый побаивался его как-то по-особому, потому что требования отца Нопвуда были высоки, спуску он никому не давал, а мысли порой высказывал крайне оригинальные – так мне, по крайней мере, казалось.

Начать с того, что он не пустословил, как другие, насчет искусства, которое в нашем тогдашнем обществе имело статус по меньшей мере священный. Выяснилось это как-то раз, когда мы беседовали в одной из задних комнат церкви, куда приходили учиться помогать при богослужении, готовиться к конфирмации и т. п. На стене там висела репродукция картины, исполненной совершенно ужасно, кричащими красками; изображала она образцово-показательного бойскаута, воплощение отроческой добродетели, за которым, положив ему руку на плечо, стоит Христос. Я издевался над ней как только мог, ко всеобщему веселью, когда вдруг заметил, что в дверях стоит отец Нопвуд и внимательно меня слушает.

– Тебе она не нравится, Дейви?

– Да кому она может понравиться, святой отец? Только посмотрите, как она написана. А эти жуткие краски. А сентиментальность!

– О сентиментальности, пожалуйста, подробней.

– Ну… это же очевидно. Я хочу сказать, Господь стоит, положив руку на плечо этого парня, и все такое.

– Я, кажется, упустил что-то из того, что видишь ты. Почему ты считаешь сентиментальным, если Христос стоит рядом с кем-то, юношей, девушкой, стариком или кем угодно?

– Да нет, это, конечно, не сентиментально. Но посмотрите, как оно подано. Я хочу сказать, замысел такой прямолинейный.

– Значит, по-твоему, замысел обязательно должен быть изощренным, иначе плохо?

– А… что, разве нет?

– Разве техническое мастерство всегда обязано быть на высшем уровне? Если нужно что-то высказать – то непременно красноречиво и со вкусом?

– Именно этому нас и учат в Художественном клубе. Я хочу сказать, если что-то исполнено плохо, оно же никуда не годится, так?

– Не знаю. Никогда не мог решить для себя этот вопрос. Многие современные художники техническое мастерство ни в грош не ставят. Это одна из великих загадок. Может, зайдешь ко мне после занятий, поговорим, вместе что-нибудь надумаем?..

В итоге я стал часто видеться с отцом Нопвудом. Порой он приглашал меня разделить трапезу в его «апартаментах» – так он называл крохотную квартиру неподалеку от церкви, с газовой плиткой в серванте. Он не был так уж беден, просто считал лишним тратить деньги на себя. Он многому меня научил и задал несколько вопросов, на которые я до сих пор не нашел ответа.

Искусство было его коньком. Он знал толк в искусстве и любил его, но не переставал опасаться, что оно может подменять собой религию. В особенности он возражал против того, что искусство – это вещь в себе; что картина – это всего лишь плоское сочетание контуров и растительного пигмента, а тот факт, что вдобавок она кажется нам «Моной Лизой» или «Браком в Кане Галилейской», не имеет никакого значения. Любая картина, утверждал он, что-то изображает или чему-то посвящена. Он интересно рассказывал о самой современной живописи, а однажды пригласил меня на выставку лучших современных мастеров; в их работе он видел поиск, проявление хаоса и отчаяния, которые художник ощущает в окружающем его мире и не может адекватно выразить каким-либо другим способом.

– Настоящий художник никогда ничего не делает беспричинно или просто для того, чтобы показаться загадочным, – говорил он. – И если мы не понимаем чего-то сейчас, то поймем позднее.

Мистер Пульези в Художественном клубе говорил нам совсем другие вещи. Клубов у нас водилось много и разных, но Художественный был особенным, привлекал самых умных ребят.

Туда нельзя было просто поступить – туда выбирали. Мистер Пульези всегда призывал нас не искать скрытые послания и смыслы и призывал сосредоточиться на главном – на картине как таковой, на раскрашенном холсте того или иного метража. Скрытые послания и смыслы всегда разыскивал отец Нопвуд, и поэтому мне приходилось тщательно взвешивать свои слова. Из-за скороспелости суждений он и прицепился ко мне, когда я высмеивал картинку с бойскаутом. Он соглашался, что исполнена картина ужасно, однако полагал, что ее смысл искупает это. Смысл этот поймут тысячи мальчиков, которые в жизни не заметят репродукцию Рафаэля, повесь мы ее на ту же стенку.

Убедить меня в своей правоте ему не удалось, а мысль о том, что не каждому для образования нужно искусство, меня просто ужаснула. Благодаря ему я не стал в этом плане снобом; а еще он ужасно смешно говорил о меняющихся художественных вкусах: по прихоти моды лет тридцать все восхищаются Тиссо [45], потом лет на сорок прочно забывают, а затем тихой сапой вновь возносят на пьедестал.

– Это всего лишь незрелость разума – полагать, что твой дед непременно был глупцом, а потом вдруг хлопать себя по лбу. «Да ведь старый джентльмен ничем мне не уступал!» – сказал как-то он.

Для меня это было важно, потому что дома на передний план выходило иное искусство. Каролина, которую с раннего детства обучали игре на фортепьяно, стала демонстрировать неплохие способности. Мы оба имели определенную музыкальную подготовку и по субботам посещали утренние классы миссис Таттерсол, где пели, стучали в барабаны и не без удовольствия обучались азам музыки. Но я, в отличие от Каролины, никаких музыкальных способностей не проявил. К двенадцати годам она успела проделать массу неблагодарной работы, осваивая тот чрезвычайно трудный инструмент, на котором, по убеждению, кажется, всех немузыкальных родителей, должны играть их дети, и выходило у нее довольно неплохо. Первоклассной пианисткой она так и не стала, но среднего любителя превосходит на голову.

Впрочем, когда ей было двенадцать, она не сомневалась, что станет новой Майрой Гесс [46], и трудилась не жалея сил. Играла она музыкально, что большая редкость даже для людей, которые получают за исполнение большие деньги. Как и отца Нопвуда, ее интересовало и содержание, и техника, а я никак не мог понять, откуда что взялось, ведь обстановка дома к этому отнюдь не располагала. Она исполняла то, с чего начинают все пианисты, – «Вещую птицу» и «Детские сцены» Шумана и, конечно, много Баха, Скарлатти, Бетховена. «Карнавал» Шумана она могла сыграть необычайно уверенно для девочки двенадцати-тринадцати лет. Маленькая интриганка, казалось, исчезала, а ее место занимал кто-то гораздо более значительный. Мне, пожалуй, нравилось, когда она играла что-нибудь попроще, из того, что выучила давно и хорошо усвоила. Есть, например, один пустячок – вряд ли у него большая музыкальная ценность, – сочинение Стефана Геллера [47], по-английски называется «Курьезная история», что вводит в заблуждение относительно истинного смысла оригинального «Kuriose Geschichte». Ей и в самом деле удавалось играть это так, что мороз продирал по коже, но делала она это не нарочито, а утонченно, а-ля Ганс Андерсен. Я любил слушать, как она играет, и, хотя в другое время она могла мучительски мучить меня, мы, казалось, достигали взаимопонимания, когда она играла, а я слушал и поблизости не было Нетти.

Каролина была рада видеть меня по выходным, потому что после смерти матери наш дом стал еще мрачнее. Он не был заброшенным, слуги оставались, хотя их число и уменьшилось, и они полировали и натирали все то, что никогда не выглядело захватанным или грязным, потому что к этим вещам никогда никто не прикасался. Но жизнь ушла из дома; она и прежде не была счастливой, но это была хоть какая-то жизнь. Каролина жила здесь, как считалось, под присмотром Нетти, а раз в неделю наведывалась секретарша отца, крайне деловая дама из «Альфы Корпорейшн» – поглядеть, все ли в порядке. Но секретарша относилась к этим своим обязанностям формально, и я не виню ее. Каролина жила дома, а училась в школе имени епископа Кэрнкросса, поэтому все ее друзья и общественная жизнь были там, как у меня – в Колборнской школе.

Мы редко приглашали гостей, а наша первая попытка освоиться в доме полноправными хозяевами вскоре сошла на нет. Отец время от времени присылал письма, и я знаю, он просил Данстана Рамзи присматривать за нами, но в те военные годы Рамзи был по горло занят в школе и не слишком нам досаждал. Я бы даже сказал, что он недолюбливал Карол, а потому ограничил свой присмотр тем, что время от времени справлялся у меня в школе о наших домашних делах.

Если вы думаете, что нас нужно пожалеть, то ошибаетесь: по выходным нам даже нравилось одиночество. Мы в любой момент могли развеять его, отправившись к друзьям, а на всякие мероприятия нас приглашали охотно. Правда, во время войны вечеринки устраивались довольно скромно. Впрочем, я предпочитал оставаться дома, потому что денег у меня не было и я не хотел попадать в неудобные ситуации. Сколько было возможно, я брал в долг у Карол, но не хотел полностью оказаться у нее под каблуком.

Больше всего мы оба любили субботние вечера, когда оставались вдвоем, поскольку у Нетти вошло в привычку посвящать это время своему несносному братцу Мейтланду и его достойнейшей молодой семейке. Карол играла на пианино, а я листал альбомы по искусству, которые мне удавалось взять в школьной библиотеке. Альбомы я приносил обязательно, потому что не хотел, чтобы она думала, будто у меня нет собственных художественных интересов, но, разглядывая репродукции и читая к ним тексты, я на самом деле слушал ее. Лишь в это время в гостиной был какой-то намек на жизнь, но большой холодный камин (секретарша и Нетти решили, что негоже его растапливать во время войны, когда всё, даже топливная древесина, должно служить военным нуждам) напоминал, что жизнь в этой комнате всего лишь теплится, а как только мы уйдем спать, сюда вернется дух запустения.

Помню, однажды Рамзи таки заглянул к нам и рассмеялся.

– Музыка и живопись, – произнес он, – типичные забавы богачей в третьем поколении. Будем надеяться, вы оба станете меценатами со вкусом. Большая, кстати, редкость.

Нам это не понравилось, а Карол особенно обидело его предположение, что как музыкант она ничего не добьется. Но время доказало, что он был прав, как это часто случается с неприятными людьми. Карол и Бисти – щедрые покровители музыкантов, а я собираю картины. Для нас обоих, как и опасался того отец Нопвуд, это стало единственным проявлением духовной жизни, к тому же не очень удовлетворительным, когда жизнь так тяжела.

Нопвуд готовил меня к конфирмации, и подготовка эта, как мне кажется, имела куда большее значение, чем обычно. Как правило, священник пробегает с вами по Катехизису [48] и приглашает задавать вопросы, если вы чего-то не поняли. Большинство людей, конечно, не понимают ни слова, но предпочитают не будить спящую собаку. Как правило, священник в довольно туманных выражениях сообщает вам, что вы должны блюсти чистоту; впрочем, он на это не очень рассчитывает.

Нопвуд был не таким. Он ярко растолковал Символ веры, сделав это совсем в манере К. С. Льюиса. [49] В его изложении христианство было серьезным и требовательным и стоило любых хлопот. Господь здесь, и Христос сейчас. Такова была его линия. А когда речь зашла о чистоте, он сразу взял быка за рога – ему это удавалось как никому другому.

Он не рассчитывал, что вы добьетесь стопроцентного результата, но предполагал, что вы хотя бы попытаетесь; он ожидал от вас понимания того, что вы совершаете, и почему это грех. Если вы поймете, то будете лучше вооружены в следующий раз. Это находило у меня отклик. Церковная догма нравилась мне по той же причине, по какой со временем стала нравиться юриспруденция. Она была понятна, сообщала почву под ногами и была испытана многовековыми прецедентами.

Он очень хорошо объяснял про секс. Да, секс – наслаждение. Да, секс может быть и долгом. Но он неотрывен от остальной жизни, он сродни дружбе и вашему долгу перед другими членами социума. Развратник и разбойник являются плохими людьми по одинаковым причинам. Соблазнитель и форточник – люди одного склада. Секс – не игрушка. Великий грех – вполне возможно, грех против Святого Духа – относиться к себе или к кому-то другому с презрением, как к средству для достижения цели. Я ощущал внутреннюю логику этого и соглашался.

Были и проблемы. Не каждый подходил под все правила. Если вы оказывались в такой ситуации, то должны были делать все, что в ваших силах, помня при этом, что грех против Святого Духа не будет вам прощен и возмездие настигнет вас в этом мире.

Наиболее сообразительные из нас уже догадывались, что он имеет в виду. Было совершенно ясно, что Нопвуд гомосексуалист и понимает это, а работа с мальчиками для него что-то вроде подвижничества. Но он никогда не заводил любимчиков, дружбу предлагал крепкую; чисто мужскую, а если приглашал вас к себе домой, то за этим не крылось никаких сомнительных штучек. Думаю, сотни человек вроде меня вспоминают о Нопвуде с непреходящей любовью, а знакомство с ним считают одним из важнейших событий своей жизни. Он был рядом, когда развивался мой первый роман, и оказал мне поддержку – незабываемую, в буквальном смысле неоценимую.

Жаль, что мы не остались друзьями.