"Бальтазар" - читать интересную книгу автора (Даррел Лоренс)II«Le cenacle»[2], — называл нас Каподистриа в те дни, когда мы собирались ранним утром, чтобы побриться, в обставленном с поистине Птолемеевой пышностью малом зале у Мнемджяна: зеркала и пальмы, бисерные занавеси и восхитительная гармония чистой теплой воды с белоснежными простынями; обряд обмывания и умащения тел. Карлик с фиолетовым взором отправлял обедню сам, ибо все мы числились почетными завсегдатаями (мертвые фараоны в ваннах с натром, нужно извлечь наружу мозг и внутренности, набальзамировать и вновь вернуть на место). Сам он, цирюльник, бывал зачастую небрит: не успел, вернувшись второпях из госпиталя — где брил труп. Краткая встреча в мягких креслах, в зеркалах, прежде чем разбежаться по делам, самым разным: Да Капо на свиданье со своими брокерами, Помбалю плестись в свое Французское консульство (рот набит обгоревшими бабочками, похмелье, такое ощущение, словно всю ночь проходил на глазных яблоках), я — учить, Скоби — в полицейское управление и так далее… Недавно среди бумаг случайно наткнулся на выцветшее фото этого утреннего ритуала — снимал нас бедолага Джон Китс, корреспондент агентства «Global». Странное ощущение, когда смотрел на этот снимок. Пахнет саваном. Живой портрет александрийского раннего утра: тихий шепот зерен кофе в ступках под пестиками, створоженное воркование жирных голубей. Я узнаю друзей по звукам, у каждого свое соответствие: характерное «Quatsch» [3] или «Pouagh» [4] — Каподистриа услышал чье-то замечание о политике, и следом громкий сухой смех — металлический желудок в судорогах рвоты; прокуренный кашель Скоби: «Toъx, toъx»; мягкое «Tiens» [5] Помбаля, словно тронули палочкой треугольник: «Tiens». В одном из углов — я сам, собственной персоной, в вечно мятом плаще — квинтэссенция школьного учителя. В другом сидит бедный маленький Тото де Брюнель, на фотографии Китса он схвачен в тот момент, когда дотрагивается пальцем с перстнем до виска — роковой жест. Тото! Он — original, numero. [6] Лицо иссохшей старой ведьмы, и на нем — мальчишеские карие глаза, аккуратный хохолок на голове, странноватая улыбка в духе art nouveau. Он был любимцем стареющих светских женщин, слишком гордых, чтобы платить жиголо. «Toto, mon chou, c'est toi» [7] (мадам Умбада), «Сотте il est charmant ce Toto» [8] (Атэна Траша). Он питается сухими крошками старушечьих комплиментов, кавалер увядших дам, и с каждым днем глубже оспины на его морщинистом, лишенном возраста лице, — по-моему, он совершенно счастлив. Так-то. «Toto, comment vas-tu?» — «Si heureux de vous voir, Madame Martinengo!» [9] Ярлык Помбаля для Тото и ему подобных: «Джентльмен Второго Склонения». [10] Нескромная улыбка, доброта как способ обезболивания. Он Чувством юмора природа его обделила, но это не помешало ему в один прекрасный день обнаружить, что он может заставлять людей буквально покатываться со смеху. И французский его, и английский были равно бесцветны, однако стоило ему забыть нужное слово, и он безо всяких колебаний вставлял вместо него любое другое мало-мальски похожее, ничуть не задумываясь о смысле подмены, — и получалось порой изумительно. «Я писал на машинке письмо и несколько раз описался». Или: «Пустой разговор, сплошная трепанация». Или: «Пришла ей перхоть поехать в Европу». И так на трех языках, которых он не знал, но говорил на них — и ему внимали благосклонно, ибо в действительности говорил он лишь на собственном языке, языке Тото. Невидимый, скрытый линзой объектива, стоял в то утро Китс — наш Славный Парень без страха и упрека. Легкий запах пота сопутствовал ему. C'est le metier qui exige. [12] Когда-то он собирался стать писателем, но ошибся поворотом, и его профессия настолько выдрессировала в нем умение не замечать ничего, кроме поверхности явлений (акты и факты относительно актов), что у него развился типичный репортерский невроз (они и пьют, чтобы загнать его вглубь), а именно: нечто случилось или вот-вот случится на соседней улице, а он не узнает до тех пор, пока не будет уже слишком поздно «сообщить». Навязчивый страх упустить какой-нибудь факт, фрагмент реальности, который со временем утратит всякое своеобразие и даже смысл, наградил его тем самым нервным тиком, какой замечаешь обычно в детях, которым хочется в туалет: они также ерзают на стуле и то сплетают, то снова расплетают ноги. Проговорив с вами пару минут, он дергался, вставал и говорил: «Да, кстати, я тут кое о чем вспомнил — я на одну минуту, ладно?» На улице он с облегчением выдыхал воздух и оглядывался. Далеко он никогда не уходил, просто шел быстрым шагом вокруг квартала, чтобы унять беспокойство. Ничего особенного на соседней улице не происходило, впрочем, как обычно. Он прикидывал, стоит ли прямо сейчас позвонить Махмуд-паше насчет оборонных ассигнований или лучше подождать до утра… В кармане у него всегда лежала горсточка арахиса, он щелкал зубами орешки и выплевывал кожуру, ощущая смутную тревогу, совершенно непонятную взвинченность. Пройдясь, он возвращался в кафе или в парикмахерскую, улыбаясь открытой смущенной улыбкой, извиняясь. Репортер — самый, наверно, цельный тип современного человека. Джон действительно был славным парнем, и все в нем было бы просто замечательно, если бы не та скорость, которую он задал себе на старте, — впрочем, а не относится ли сие в равной мере и к его знаменитому тезке? Итак, этой выцветшей фотографией я обязан Китсу. (Много позже ему суждено быть убитым в пустыне, в полном расцвете дурости.) Ах, мания увековечивать, записывать, фотографировать что ни попадя! Мне кажется, она происходит от осознания собственной неспособности — неспособности наслаждаться каждым мигом сполна, когда, вдыхая запах цветка, ты убиваешь цветок — каждый раз, с каждым вдохом. У него было чудовищное досье: папки, набитые до отказа надписанными меню, бандерольками от памятных сигар, почтовыми марками, открытками с видами… Позже, однако, во всем этом оказался даже некий смысл, ибо таким странным образом ему удалось собрать целую коллекцию Персуорденовых obiter dicta. [13] Далее к востоку восседает старый добрый пузатый Помбаль, под каждым глазом — солидный дипломатический мешок. Вот уж на кого не жаль лишней толики тепла и участия. Есть две почти неразделимые проблемы, и это едва ли не единственное, о чем он постоянно думает, — как бы не потерять работу и не оказаться вдруг impuissant [14]: национальный пунктик всех французов со времен Жан-Жака. Мы часто ссоримся, впрочем по-дружески, ибо делим на двоих маленькую его квартиру, что всегда сопряжено с определенного рода сложностями, особенно если сложности эти совершенно определенного рода: les femmes. Но он хороший товарищ, у него доброе сердце, и он по-настоящему любит женщин. Когда у меня бессонница или когда я болен: «Dis done, tu vas bien?» [15] Грубовато, в духе bon copain. [16] «Ecoute — tu veux une aspirine?» или же: «Ou bien — j'ai une jaune amie dans ma chambre si tu veux…» [17] (Это не опечатка: Помбаль называл всех poules «jaunes femmes». [18]) «Hien? Elle n'est pas mal — et c'est tout paye, mon cher. Mais ce matin, moi je me sens un tout petit peu antifeministe — j'en ai marre, hien!» [19] В такие моменты он буквально излучает пресыщенность. «Je deviens de plus en plus anthropophage» [20], — произносит он, комично вращая глазами. Еще ему не давала покоя его работа; репутация у него была не приведи Господи, и слухи уже гуляли вовсю, особенно после «l'affaire Sveva» [21], как он это называл; а не далее как вчера генеральный консул застукал его в тот самый момент, когда он чистил туфли консульской портьерой… «Monsieur Pombal! Je suis oblige de vous faire quelques observations sur votre comportement officiel!» Ouf! [22] Выволочка по первому разряду… Вот потому-то он и сидит на фотографии как в воду опущенный, размышляя о чем-то, явно не доставляющем ему удовольствия. Позже мы друг к другу изрядно охладели, из-за Мелиссы. Он разозлился на меня за то, что я в нее влюбился, ведь она всего лишь танцовщица в ночном клубе и, как таковая, не заслуживает серьезного внимания. Есть здесь, конечно, и толика снобизма, ибо она тогда фактически поселилась в нашей квартире, а он считает для себя унизительным и с дипломатической точки зрения, может быть, даже неблагоразумным жить с ней под одной крышей. «Любовь, — говорит Тото, — понятие амбивалютное» — не распространяется ли сия счастливо найденная формула на все разновидности человеческой деятельности? Вот влюбиться, к примеру, в жену банкира — тоже, конечно, чудачество, но уже вполне простительное… А простительное ли? В Александрии способна встретить понимание и одобрение лишь интрига per se [23]; влюбляться же в приличном обществе просто не принято. (Помбаль в душе провинциал.) Я думаю о жутком, исполненном величия покое мертвой Мелиссы, стройная фигурка, спеленутая и стянутая бинтами, подобно жертве некой разрушительной и непоправимой катастрофы. Хватит, достаточно. А Жюстин? В тот самый день, когда возникла эта фотография, работа Клеа над портретом была прервана поцелуем — если верить Бальтазару. Как могу я надеяться постичь все это, если и представить-то себе подобную сцену могу лишь с огромным трудом? Мне, кажется, придется научиться видеть новую Жюстин, нового Персуордена, новую Клеа… Я имею в виду, мне придется собраться с силами и сорвать туманный занавес — занавес, мною же и сотканный из слепоты моей, из моей ограниченности. Моя зависть к Персуордену, моя страсть к Жюстин, моя жалость к Мелиссе. Все — кривые зеркала… Путь же лежит через факты. Я должен записать все новое, что узнал, и попытаться разобраться, попытаться заново найти утерянную нить логики, хотя бы и властью воображения. Или — могут ли факты говорить за себя сами? Можно ли сказать «он полюбил» или «она полюбила» и не пытаться понять смысл слов, встроить их в логический контекст? «Эта сука, — сказал однажды Помбаль о Жюстин. — Elle a 1'air d'une bien chambree!» [24] И о Мелиссе: «Une pauvre petite poule quelconque…» [25] Может, он был и прав. Но смысл ускользает, их истинная суть обретается где-то в иных местах. Здесь — есть у меня надежда, — на этих исчерканных вдоль и поперек листах бумаги, в этих строчках, что ссучил я по-паучьи из блеклых соков моей души. А Скоби? Что ж, в нем, по крайней мере, есть недвусмысленная ясность диаграммы — он прост и незатейлив, как национальный гимн. Сегодня он особенно доволен жизнью, с самого утра, ибо сегодня — день его апофеоза. После четырнадцати лет, проведенных в качестве бимбаши египетской полиции, которой он отдал, выражаясь его языком, «вечер жизни своей», его только что перевели в… осмелюсь ли я доверить бумаге страшное слово? — ибо вижу явственно, как настороженно вздрагивает его сухое тело, как зловеще поблескивает, вращаясь в глазнице, его стеклянный глаз — …в отдел контрразведки. Слава Богу, Скоби уже нет среди живых, и душа его не содрогнется при звуке этих слов. Да уж, Старый Мореход, тайный пират с Татвиг-стрит, всечеловек. Как много Город потерял с его уходом! (Какие смыслы слышались ему в слове «сверхъестественный»!) Я уже рассказывал во всех подробностях о том, как, поднятый едва ли не с постели таинственным посланцем, я в конце концов очутился в изысканных пропорций комнате, где восседал за массивным столом мой покойный ныне друг и смотрел на меня, посвистывая сквозь плохо подогнанную вставную челюсть. Мне кажется, назначение это было для него такой же неожиданностью, как и для меня, его единственного конфидента. Понятно, что в Египте он жил уже давно и хорошо говорил по-арабски; но назвать его карьеру блистательной до сей поры никак было нельзя. Зачем он понадобился разведке? Более того, зачем ей понадобился я? Я ведь уже объяснил им, и весьма доходчиво, что маленький Кружок, собиравшийся раз в месяц послушать, как Бальтазар толкует основные положения каббалы, со шпионажем ничего общего не имеет; объединял этих совершенно разных людей единственно интерес к тематике лекций. Александрия — город сект: сделай они хотя бы слабую попытку навести справки, их взгляду предстало бы редкое разнообразие групп, подобных Кружку приверженцев герметической философии, во главе которого стоял Бальтазар: последователи Штайнера, «христианской науки», Успенского, адвентисты… Что заставило их защититься исключительно на Нессиме, Жюстин, Бальтазаре, Каподистриа и т. д.? Этого не знал ни я, ни, как оказалось, Скоби. «В чем-то они таком замешаны, — довольно вяло повторял он. — По крайней мере, так считает Каир». Он, по всей видимости, даже не совсем ясно представлял себе, на кого работает. Насколько я понял, он получал распоряжения из Каира в виде шифрованных телефонограмм. Однако кем бы ни был сей таинственный «Каир», денег у него было в достатке: и если он был настолько богат, что мог себе позволить швырять их, не считая, на добывание совершенно бессмысленной информации, — то, в самом деле, почему я должен был мешать ему тратить их на меня? Мне казалось: первое же мое донесение о Бальтазаровом Кружке с успехом похоронит всю их заинтересованность в предмете наблюдения — но я ошибся. Они требовали с меня еще и еще. В то самое памятное утро, навсегда остановленное Китсом, старый моряк праздновал свое новое назначение и связанное с ним повышение жалованья, позволив себе постричься в центре, в самой дорогой парикмахерской — у Мнемджяна. Не следует забывать и еще об одном обстоятельстве — эта фотография запечатлела «встречу на явке»; и нет ничего удивительного в том, что Скоби явно чувствует себя перед объективом не в своей тарелке. Ибо со всех сторон его окружают те самые вражеские агенты, чью подрывную деятельность он обязан держать под контролем, — не говоря уже о французском дипломате, о котором постоянно говорят как о главе французской Deuxi#232;me… [26] Прежний Скоби, существовавший на крохотную флотскую пенсию и скудное полицейское жалованье, счел бы визит в подобное заведение непозволительной роскошью. Но теперь он большой человек. У него не хватало смелости даже подмигнуть мне в зеркале, пока маленький горбун с поистине дипломатической тактичностью изображал стрижку по полной программе, мастерски работая с чисто воображаемым предметом, — ибо сверкающий кумпол Скоби был лишь условно тронут по краям невесомым белым пухом, живо напоминающим о задницах новорожденных утят, и даже остроконечную бородку ему пришлось принести в жертву неумолимому процессу дряхления. «Нужно отдать им должное, — вот-вот сорвется с его уст хрипловатое замечание (в окружении столь многочисленной, столь подозрительной компании мы, „разведчики“, обязаны разговаривать „натурально“). — Нужно отдать им должное, старина, обслуживают здесь что надо, Мнемджян знает толк», И далее, прочистив горло: «Цельное искусство». В предчувствии малознакомого технического термина в голосе его появляются угрожающие нотки. «Тут все дело в калификации — был у меня один дружок, парикмахер с Бонд-стрит, он мне говорил: хочешь не хочешь, а должен пройти калификацию». Мнемджян благодарит его — сдавленным полушепотом чревовещателя. «Да будет вам, — отвечает ему старина Скоби благосклонно. — Я в таких вещах знаю толк». Теперь он может мне подмигнуть. Я подмигиваю в ответ. Мы отворачиваемся друг от друга. Освобожденный от крахмального плена, он встает, с хрустом распрямляя конечности, и выдвигает вперед нижнюю челюсть, изображая этакого полнокровного бодрячка. Не торопясь, он самодовольно окидывает взглядом свое отражение в зеркале. «Ага, — произносит он и позволяет себе короткий начальственный кивок: — В самый раз». «Электромассаж скальпа, сэр?» Скоби величественно качает головой и водружает на лысый свой череп красный цветочный горшок — обязательную феску. «У меня от него мурашки, — говорит он, а затем, помолчав, добавляет с глуповатой ухмылкой: — Слишком сильное переживание для тех немногих стойких ребят, что держатся еще у меня на макушке. Пойду успокою их стопочкой арака». Мнемджян приветствует сей перл остроумия вежливым жестом. Мы свободны. Однако настроение у Скоби явно не из лучших. Мы медленно идем вдоль Шериф-паши в сторону Гранд Корниш — он уныло смотрит в землю, ударяя себя время от времени по ноге мухобойкой из конского волоса, и мрачно попыхивает драгоценной своей вересковой трубкой. Думает. Потом, вдруг вспылив, говорит раздраженно: «Терпеть не могу этого парня — я о Тото. Откровенная цыпочка. В мое время его давно бы уже…» Еще несколько минут он нечленораздельно ворчит себе под нос, затем снова погружается в тягостное молчание. «Что-то случилось, Скоби?» «Случилось, — отзывается он ворчливо. — И впрямь случилось». Когда он появлялся в центре города, в его походке, да и вообще в манере держаться, сквозило этакое наигранное чванство — он по большому счету был Белый Человек, и, хочешь не хочешь, ему приходилось нести обязательный для Белых Людей груз ответственности — бремя, как у них это принято называть. Если судить по Скоби, ноша явно была не из легких. Малейший его жест был вопиюще неестественным — похлопывал ли он себя по коленке, закусывал ли губу или впадал вдруг в задумчивость, взирая на свое отражение в витрине магазина. На прохожих он поглядывал так, словно шел на ходулях. Его жесты и позы смутно напоминали мне героев родной английской словесности — из тех, что стоят у камина эпохи Тюдоров, озаренные отблесками пламени, и хлещут себя по голенищам сапог для верховой езды бычьим хреном. Но стоило нам достичь аванпостов арабского квартала, и вся эта вздорная манерность исчезла без следа. Он расслабился, сдвинул феску на затылок, чтобы отереть со лба пот, и окинул округу взглядом моряка, вернувшегося наконец домой. Город усыновил его, здесь он и вправду был дома. Он демонстративно пил у торчащего из стены неподалеку от мечети Гохарри свинцового желоба (общественный питьевой фонтанчик), явно в пику спрятавшемуся до поры Белому Человеку, который не мог не заметить, что вода в желобе куда как далека от санитарных норм и явно небезопасна для здоровья. Он мимоходом подхватывал с прилавка палочку сахарного тростника и жевал ее прямо на улице; или же сладкий плод рожкового дерева. Здесь отовсюду, из каждого закоулка, неслись ему навстречу приветствия и пожелания счастья — и он отвечал на них, сияя от радости. «Й'алла, эфенди Скоб». «Нахарак Саид, йа Скоб». «Аллах салимак». Он глубоко вздыхал и говорил задумчиво: «Милейшие люди». И еще: «Как я люблю эти места — ты и представить себе не можешь», — уворачиваясь от едва не сбившего нас с ног влажноокого верблюда, выплывшего вдруг из переулка нам навстречу с чудовищным горбом берсима, дикого клевера, которым здесь кормят скот. «Да не иссякнет процветание твое». «Твоими молитвами, мать». «Да будут дни твои благословенны». «Благослови меня, о шейх». Походка Скоби обретала уверенность — он шел по своим владениям, — медленная, знающая цену каждому движению походка араба. В тот день мы долго сидели в тени древней мечети и слушали, как потрескивают на ветру стволы пальм, как гудят внизу, в невидимой за спиною Города гавани, уходящие в море лайнеры. «Я только что получил директиву, — сказал наконец Скоби грустно, тихо и сухо, — насчет того, что они называют Пидорастией. Мне аж не по себе стало, старина. Не стану скрывать, я даже слова такого не знал. Мне пришлось лезть в словарь. Любыми путями — так там написано — от них необходимо избавляться. Они ставят под удар нашу сеть». Я рассмеялся, и Скоби некоторое время явно пытался поддержать меня слабой усмешкой, но подавленное настроение одержало все-таки верх, и усмешка потонула, толком не родившись, — микроскопическая складка промеж вишнево-красных щечек. Он сердито пыхнул трубкой. «Пидорастия», — повторил он язвительно, нашаривая спичечный коробок. «Мне кажется, они там, дома, не слишком-то понимают… — произнес он печально. — Что касается египтян, то им плевать с высокого дерева, если у человека случаем окажутся Тенденции, — если, конечно, человек этот честен Душой, ну, как я, скажем». Он говорил совершенно серьезно. «Но знаешь, старина, если уж я собираюсь работать на… Сам Знаешь Кого… я ведь обязан им сказать — как ты думаешь?» «Не валяй дурака, Скоби». «Ну, я не знаю, — все так же печально сказал он. — Я хочу играть с ними в открытую. Вреда, конечно, от меня никакого. Хотя, конечно, как-то не принято иметь Тенденции — ну, вроде как бородавки или длинный нос. Но я-то что могу сделать?» «Не слишком, наверно, много, в твоем-то возрасте?» «Ниже пояса, — сказал старый пират, и на минуту в нем проглянул прежний Скоби. — Подло с твоей стороны. Жестоко. Грязно». Он хитро глянул на меня поверх трубки и как-то вдруг развеселился. И разразился одним из великолепных своих беспорядочных монологов — очередной главой бесконечной саги, что складывалась мало-помалу его стараниями вокруг имени его старого друга Тоби Маннеринга, фигуры почти уже мифологической. «Тоби один раз до того допился, что Загремел в Госпиталь, — мне кажется, я тебе уже рассказывал. Нет? Ну, значит, нет. Загремел в Госпиталь, — он явно цитировал кого-то, и не без удовольствия. — Бог ты мой, что он вытворял, особенно по молодости лет. Расширял пределы возможного. В конце концов доктора все-таки до него добрались, и пришлось ему носить Приспособление. — Голос его взлетел едва ли не на октаву — Начальство он в упор не видел, пил в свое удовольствие, как король в изгнании, пока весь Торговый флот не встал на дыбы. Его списали на шесть месяцев. Отправили на берег. Ему сказали: „Тебе придется пройти тракцию“, — не знаю, что это такое, но ничего хорошего, это уж точно. Тоби говорит, весь Тьюксбери слышал, как он орал. Они только вид делают, что лечат людей, а сами совсем не лечат. По крайней мере, Тоби они ничуть не вылечили. Поманежили-поманежили и отправили обратно. Просто ничего не могли с ним поделать. Кадавр Желудка. И Делириум Тренер из него уже не выйдет — это они так написали. Бедный Тоби!» На этом месте он вдруг погрузился в сон, легко и непосредственно, прислонившись к прохладному боку мечети. («Кошачья дрема, — сказал он как-то раз. — Вахтенная привычка. И на девятой волне всегда просыпаюсь». Сколько раз ему еще удастся проснуться? — помню, подумал я.) Через несколько секунд девятый вал и впрямь вынес его из сумеречных глубин обратно на песчаный берег. Он вздрогнул и выпрямился: «О чем бишь я? Да, о Тоби. Отец у него был настоящий Ч. П. [27] Очень Высоко Поставленный. Сын большого человека. Тоби поначалу хотел пойти по церковной линии. Чувствую, говорит, Зов. Я так думаю, это у него маска такая была, костюм, — он ведь завсегдатый театрал был, Тоби-то. Ну, а потом он веру утратил и оступился, и у него была трагедия. Замели его, в общем. Он сказал, его Дьявол попутал. «Вот мы и постараемся упрятать вас от него подальше, — это судья на суде сказал. — Для пользы вашей и Общественной Морали». Они совсем уж было собрались впаять ему срок и еще отыскали у него редкую какую-то болезнь — фармакопея, кажется, называется, что-то вроде того. Но папаша вовремя сходил к премьер-министру, и они это дело замяли. На счастье Тоби, старина, в тот год у всего Кабинета тоже оказались Тенденции. Жуть какая-то. Премьер-министр, да что там — сам Архиепископ Кентерберийский. Им стало жаль беднягу Тоби. Повезло, в общем. Получил свой магистральный диплом и ушел в море». Скоби снова уснул, чтобы через пару секунд пробудиться, театрально вздрогнув всем телом. «Кстати, это ведь именно Тоби, — продолжил он с места в карьер, сглотнув слюну и благочестиво перекрестившись, — наставил меня в истинной Вере. Как-то ночью мы вдвоем стояли вахту на „Мередите“ (старая добрая посудина), и вот он говорит мне: „Скоби, мать твою, я хочу сказать тебе одну вещь, чтоб ты знал. Слыхал когда-нибудь о Деве Марии?“ Я, конечно, слышал, но смутно. Не совсем представлял себе, какие у нее, так сказать, обязанности…» Он опять провалился в сон, и на сей раз до меня донесся тихий рокочущий храп. Я осторожно вынул из его ослабевших пальцев трубку и прикурил сигарету. Полшага вперед, полшага назад, и возникает на минуту зыбкое подобие смерти — было в этом что-то трогательное. Короткие визиты вежливости в ту самую вечность, куда он скоро переселится окончательно, сопровождаемый уютными и уже неотделимыми от него образами Тоби, и Баджи, и Девой Марией со вполне определенными обязанностями… И задумываться о подобных вещах, делать из них проблему в его-то возрасте, когда, насколько я мог судить, он вряд ли был способен на что-то большее, чем просто хвастаться своими давно уже чисто воображаемыми достоинствами! (Я ошибался — Скоби был неукротим.) Некоторое время спустя он снова воскрес от более глубокого и продолжительного на сей раз сна, встряхнулся и поднялся на ноги, протирая кулачками глаза. Я тоже встал, и мы пошли в сторону убогого трущобного райончика, где он снимал квартиру — пару обшарпанных комнат на Татвиг-стрит. «Ну конечно, — опять заговорил он, обнаруживая редкостную последовательность мысли, — тебе легко советовать, чтобы я им не говорил. Но вот ведь какое дело». (Здесь он остановился, чтобы втянуть в себя льющийся из двери магазинчика запах горячего арабского хлеба и воскликнуть: «Пахнет, как лоно матери».) Мысль его имела свойство приноравливаться к шагу. Он снова тронул с места привычной иноходью. «Знаешь, старина, египтяне — народ что надо. Превосходный народ, добрый. И они меня хорошо знают. Конечно, со стороны они могут показаться просто шайкой бандитов — и я не стал бы спорить, старина, но это бандиты очень доверчивые и всегда готовые пойти навстречу, я всегда это говорил. Они просто не мешают друг другу, и все. Ну вот, к примеру, буквально на днях сам Нимрод-паша говорит мне: „Пидорастия — это одно, гашиш — это совсем другое“. И знаешь, он не шутил. И я теперь никогда не курю гашиш в рабочее время — было бы нехорошо с моей стороны. Хотя разве англичане станут ставить палки в колеса КБИ [28] вроде меня. Да и не смогли бы, если бы даже им того захотелось. Но вот если египтяшкам однажды взбредет в голову, что наши — ну, скажем, косо на меня поглядывают, — старина, я могу потерять оба места. И оба жалованья тоже. Вот что меня беспокоит». Мы поднялись по облепленной мухами лестнице, буквально изрешеченной неровной формы крысиными дырами. «Да, попахивает немного, — согласился он, — но к этому быстро привыкаешь. Мыши, знаешь ли. Нет, я отсюда переезжать не стану. Я в этом районе уже десять лет живу — десять лет. Тут все меня знают, любят меня. И кстати, старина, Абдул живет прямо за углом». Он хихикнул и остановился, чтобы перевести дух на первой лестничной площадке, снял свой цветочный горшок и вытер лысину. Затем побрел дальше, опустив голову и даже сбившись слегка с курса, как обычно, когда его одолевали особо тяжкие раздумья, — казалось, их вес был ощутим физически. Он вздохнул. «В общем, — медленно проговорил он с видом человека, изо всех сил старающегося быть понятым так, а не иначе, сформулировать мысль со всей возможной ясностью, — в общем, все дело в Тенденциях — и это приходит в голову только тогда, когда ты уже совсем не похож на того горячего паренька… — Он вздохнул еще раз. — Просто в мире слишком мало Монолог сей явно добавил ему сил, и он решился на финальный рывок. Последние ступенек десять мы попирали уже неторопливо и величественно, а потом Скоби отворил дверь в свои апартаменты. Когда-то денег у него хватало на одну-единственную комнату — теперь же, при новом жалованье, он мог себе позволить снимать весь этаж. Большая из двух, старых арабских пропорций, комната служила ему одновременно гостиной и спальней. Из мебели там обретались неудобная кровать на колесиках, вроде тех, на которых спят в хозяйских домах подмастерья и слуги, и старомодный поставец. Несколько китайских пахучих палочек, полицейский календарь, и у осыпающегося камина не оконченный все еще портрет старого пирата, в полный рост, работы Клеа. Скоби вкрутил в патрон одинокую электрическую лампочку — недавнее нововведение, коим он горд необычайно («Парафин, он в пищу лезет»), — и умиротворенно огляделся вокруг. Затем приподнялся на цыпочки и прокрался в дальний угол. В полумраке я поначалу проглядел еще одного обитателя комнаты — великолепного зеленого амазонского попугая в медной клетке. Клетка была закутана куском темной материи; Скоби снял покрывало и отступил так, словно в любую минуту ждал нападения. «Я тебе рассказывал о Тоби, — сказал он. — Я вспомнил о нем потому, что на прошлой неделе он был в Александрии проездом, шел рейсом на Иокогаму. Это я у него купил — он просто вынужден был продать, чертова птица чуть нам тут революцию не устроила. Он болтун невероятный, ты ведь болтун, а, Рон? И как скажем, так в воду перднем, да, птичка?» Попугай тихо свистнул и поклонился. «Вот умница, — сказал Скоби одобрительно и, повернувшись ко мне, добавил: — Рона я купил по дешевке, совсем по дешевке. И знаешь почему?» Вдруг, не сказав ни слова, он буквально надломился от смеха, едва не уткнувшись носом в колени, — его смех был совершенно беззвучен и похож на монотонный посвист гигантского — в рост человека — волчка. Разогнувшись, он так же беззвучно шлепнул себя по ляжке. «Ты представить себе не можешь, сколько шуму наделал мой Рон, — сказал он. — Тоби принес эту птичку с собой на берег. Он знал, что Рон говорить умеет, но не по-арабски же. Господи, Боже мой. Мы сидим себе в кафе, травим байки (я Тоби не видел полных пять лет), и вдруг ни с того ни с сего Рон как пойдет чесать. По-арабски. И представь себе, он читал Калиму, самый что ни на есть священный, да еще и тайный вдобавок, текст из Корана. Калиму, значит. И после каждого слова пердел, ведь правда, Рон?» Попугай изъявил согласие, свистнув еще раз. «А она такая священная, Калима-то, — объяснил Скоби мрачно, — что и минуты не прошло, а мы уже были в самой середке огромной толпы, и они все прямо из штанов выпрыгивали. Слава Богу, я знал, в чем дело. Ведь если немусульманина застукают на чтении Калимы, то лучшее, что его ожидает, это обрезание на месте. — Глаза его вспыхнули. — Так себе, прямо скажем, перспектива для бедняги Тоби — сойти на берег и вернуться обрезанным, я даже всерьез волноваться начал. (Я-то сам давно обрезался.) Но знаешь, присутствие духа мне не изменило. Он совсем уже было собрался поотшибать тыквы тем, кто поближе стоял, но я его удержал. Понимаешь, я был в полицейском мундире, и это было нам на руку. Я обратился к толпе с краткой речью и сказал им, что я прямо сейчас доставлю неверного вместе с его ужасной птицей куда надо и там их обоих обрежут по самое мое. Это их утешило. Вот только Рона заткнуть было совершенно невозможно — не желал молчать, и все тут, даже под тряпкой, так ведь, Рон? И всю дорогу, до самого дома, этот ублюдок орал Калиму что есть мочи. Нам бежать пришлось. С ума сойти, никогда со мной такого не было». Он говорил и понемногу снимал с себя полицейскую сбрую. Феска заняла свое место на ржавом железном гвозде над кроватью, прямо поверх распятия, освящавшего сей крохотный альков. Там же, за ширмой, обитал и мраморный кувшин с питьевой водой. Скоби облачился в потертую спортивную куртку душераздирающей расцветки, с жестяными пуговицами и, тщательно промокнув лысину, продолжил: «Должен тебе сказать, я был просто счастлив повидаться со стариной Тоби, мы столько лет не виделись. Конечно, птичку ему пришлось продать, после такого-то. Он просто не решился бы идти с ней обратно на корабль через доки. Но и у меня с Роном проблемы — я тоже не выношу его из комнаты: черт его разберет, что он там еще умеет. — Он вздохнул. — И что еще хорошо — Тоби оставил мне рецепт вискизаменителя, слыхал о таком? Вот и я тоже. Лучше шотландского и дешевле дерьма, старина. С этих пор я сам себе буду варить все, что пью, — благодаря Тоби. Вот, смотри-ка». Он продемонстрировал мне грязную бутылку, наполненную под самое горлышко какой-то явно горючей жидкостью. «Это так, пивко домашнее, — сказал он, — но очень недурственно на вкус. Я вообще-то три сделал, но две взорвались. Я назову сей напиток „Пласа“». «Ты что, — спросил я, — торговать им собираешься?» «Боже упаси! — сказал Скоби. — Исключительно для внутреннего пользования. — Он задумчиво потер живот и облизал губы. — Попробуешь стаканчик?» «Да нет, спасибо». Скоби посмотрел на часы и поджал губы. «Мне тут скоро Аве Марию читать. Придется тебя выставить, старина. Давай только сходим посмотрим, как вискизаменитель подходит, ладно?» Его эксперименты всегда вызывали во мне самый неподдельный интерес, и я охотно последовал за ним обратно на лестничную клетку, а оттуда — в неряшливый чуланчик, где стояла теперь длинная оцинкованная ванна, совсем новая и приобретенная им в откровенно преступных целях. Над ванной тускло светило чумазое сортирное окошко, по стенам висели полки со всевозможным снаряжением для новой сей мануфактуры — дюжина пустых пивных бутылок, две разбитые и огромный ночной горшок, который Скоби всегда и непременно называл «фамильной ценностью»; а кроме того — обтрепанный пляжный зонт и пара галош. «А это зачем? — не удержался я. — Ты в них что, виноград давишь — или картошку?» На лице Скоби появилось чопорное, как у старой девы, выражение, имевшее обыкновенно означать, что легкомысленные шуточки относительно предмета разговора неуместны. Несколько секунд он внимательно вслушивался в тишину, явно ожидая от ванны звуков брожения. Потом опустился на шаткое колено и уставился на нее с видом озадаченным и чрезвычайно заинтересованным. Он разглядывал застывшую в летаргической спячке смесь, заполнившую ванну по самые края, и стеклянный его глаз поблескивал, как лампочка на несложном приборе. Он деловито наклонился, понюхал, чертыхнулся и встал, скрипя суставами. «Выглядит хуже, чем я думал, — признался он. — Но дай время, ему время нужно, чтобы дойти». Он окунул в ванну палец, понюхал и принялся вращать стеклянным своим глазом. «Что-то скипидаром попахивает, — поморщился он. — Такое впечатление, что кто-то сюда отлил». Ключи от подпольной сей шарашки были только у него и у Абдула, так что я с полным правом изобразил на лице совершенную мою к этому преступлению непричастность. «Может, попробуешь?» — спросил он безо всякой надежды. «Нет уж, Скоби, спасибо». «Ну, Бог с ним, — сказал он философски. — Наверно, медный купорос был несвежий. А ревень — мне пришлось заказать его из Блайти. Сорок фунтов. Вот он был совсем вялый, когда я его получил, не стану от тебя скрывать. Но пропорции все соблюдены, я точно знаю, потому что пока Тоби не уехал, я его заставил все мне объяснить раз сто подряд. Ему время нужно, и больше ничего». И, вновь обретя надежду, он жизнерадостно отправился обратно в спальню, насвистывая еле слышно одни и те же несколько строчек из знаменитой своей песни, которую он исполнял в полный голос только в сильном подпитии и только если пил бренди. Звучала она приблизительно следующим образом: Я хочу, Чтоб она была в моем вкусе, Я хочу, Чтоб она была в моем стиле, Вы увидите, я еще в силе, Я ее обниму, я ее подниму, Тум ти Тум ти ТУМ ТУМ никому. На этом примерно месте мелодия обрывалась в пропасть и исчезала из виду, хотя Скоби продолжал по инерции что-то мурлыкать и даже отбивал пальцем ритм. Он сидел на кровати и разглядывал свои потертые туфли. «Ты пойдешь сегодня на Нессимов прием в честь Маунтолива?» — «Да, наверно», — ответил я. Он засопел. «Меня не пригласили. В Яхт-клубе, кажется, да?» «Да». «Он теперь сэр Дэвид, так? Я в газете прочитал на той неделе. Такой молодой, а уже лорд, а? Я был в составе Почетного караула полицейских сил, когда он приехал. Музыканты фальшивили как один, но он, слава Богу, не обратил внимания». «Не так уж он и молод». «А для министра?» «Ему, кажется, уже далеко за сорок». Внезапно, без всякого перехода (впрочем, он закрыл глаза, словно желая навсегда изгнать предмет разговора из поля видимости) Скоби лег на кровать, закинув руки за голову, и сказал: «Пока ты не ушел, я хотел бы тебе кое в чем покаяться, старина. Ты не против?» Я опустился на неудобный скрипучий стул и кивнул. «Вот и ладно, — проговорил он едва ли не с надрывом и набрал полную грудь воздуха. — Значит, так: иногда в полнолуние Что-то здесь не так, подумал я. Скоби явно было не по себе от собственной откровенности. Он пробормотал нечто невнятное и заговорил снова, и голос его был тих и нерешителен, без всяких следов обычного пижонства: «Я не знаю, что со мной творится». Я не вполне понимал, о чем идет речь. «Ты что, во сне ходишь, что ли?» Он помотал головой и задохнулся. «Ты оборотень, ты превращаешься в волка?» Он снова мотнул головой, как ребенок на грани слез. «Я надеваю бабьи тряпки и Долли Варден», — сказал он, открыл глаза и глянул на меня совершенно отчаянно. « К глубочайшему моему удивлению, он встал, подошел деревянной походкой к шкафу и открыл его. Внутри висело тронутое молью и явно давно не чищенное старомодное дамское платье, а рядом, на гвоздике, засаленная старая шляпа в форме колпака, это и была, как я понял, так называемая Долли Варден. Довершала сей сногсшибательный комплект пара допотопных бальных туфель на очень высоком каблуке и с длинными острыми носами. Он стоял и не знал, как отреагировать на взрыв хохота, с которым я просто не смог совладать. С его губ слетел слабый смешок. «Глупо, да? — сказал он, все еще балансируя на грани слез (хотя к лицу его примерзла улыбка) и самим своим тоном взывая к состраданию. — Я не знаю, что со мной творится. И при этом, понимаешь, на меня такой азарт находит…» Он произнес последнюю фразу, и настроение у него вдруг резко переменилось: растерянность, замешательство уступили место самоуверенной беспечности. В его взгляде, только что смятенном, засветилось лукавство, и мне оставалось лишь в немом изумлении наблюдать, как он подошел к зеркалу и надел шляпу на лысую свою голову. В одно мгновение Скоби исчез, а на месте его уже стояла маленькая старая шлюха с глазами-пуговицами и носом как бритва — шлюха эпохи Моста Ватерлоо, настоящая Бери Задаром. Удивление и смех в тщетных поисках выхода сбились у меня в груди в плотный ком. «О Господи! — выговорил я наконец. — Неужели ты в таком виде по городу разгуливаешь, Скоби?» «Только, — сказал Скоби, опускаясь беспомощно на кровать и опять впадая в уныние, отчего выражение, застывшее на крохотном его личике, сделалось еще более комичным (Долли Варден все еще была на нем), — только когда Он сидел на кровати совершенно раздавленный. Я тихо удивленно свистнул, и попугай моментально меня передразнил. Тут и в самом деле было не до шуток. Теперь я понял, почему сомнения, терзавшие его все утро, были столь мучительны. Конечно, если ты бродишь в подобной оснастке по арабскому кварталу… Он, должно быть, проследил ход моей мысли и сказал: «Я только изредка, когда Флот в гавани». Далее пошло уже чистой воды фарисейство: «Конечно, если бы возникли какие-то проблемы, я бы сказал, что это маскировка и что я на задании. Я все ж таки полицейский, если вдуматься. В конце концов, даже Лоренс Аравийский носил ночную рубашку, нет разве?» Я кивнул. «Но не Долли Варден, — сказал я. — Ну признайся, Скоби, разве это не самая…» — продолжить я был уже не в состоянии, меня душил смех. Скоби по-прежнему сидел на кровати в фантастической своей шляпке и смотрел, как я смеюсь. «Сними ты ее!» — взмолился я. Он глянул на меня очень серьезно и задумчиво, но не пошевелился. «Теперь ты знаешь все, — сказал он. — Все, что есть самого лучшего и наихудшего в старом шкипере. Ну а если говорить серьезно, я хотел…» И тут раздался стук в дверь. С редкостным присутствием духа Скоби ловко запрыгнул в шкаф и с грохотом захлопнул дверцу. Я подошел к двери. На площадке стоял слуга с полным кувшином какой-то гадости. «Жидкость для эфенди Скоба», — сказал он. Я взял кувшин у него из рук и, прежде чем закрыть дверь, убедился, что он ушел. Вернувшись в комнату, я крикнул Скоби, который немедленно явился на свет Божий — уже в обычном своем виде, лысый и в куртке. «Просвистело, — выдохнул он. — Что такое?» Я показал ему кувшин. «А, вон что — это для вискизаменителя. Каждые три часа». «Ну, — сказал я наконец, пытаясь освоиться со столь резкими поворотами сюжета, — мне пора». Я все еще балансировал на грани между удивлением и желанием расхохотаться при мысли о потаенной жизни Скоби в полнолуние — как ему удавалось все эти годы избегать скандала? — и тут он произнес: «Одну минутку, старина. Я рассказал тебе все это в надежде, что ты окажешь мне услугу». Под напором мысли его искусственный глаз окончательно раскоординировался. Он снова поник. «Подобные вещи чреваты для меня Несказанным Злом, — сказал он. — Несказанным Злом, старина». «Не могу с тобой не согласиться». «Старина, — сказал Скоби. — Конфискуй у меня мое барахло, а? Это единственный способ держать Влияние под контролем». «Конфисковать?» «Ну, забери их. Спрячь. Это спасет меня, старина. Я знаю, так и будет. А то я не могу сопротивляться, когда на меня найдет». «Ладно», — сказал я. «Благослови тебя Бог, сынок». Мы вдвоем завернули его лунные регалии в газеты и стянули сверток шпагатом. Узел он затягивал уже не так уверенно. «А ты их не потеряешь?» — спросил он подозрительно. «Давай сюда», — твердо сказал я, и он смиренно вручил мне сверток. Я уже спускался вниз по лестнице, когда он вышел, чтобы выразить мне чувство признательности, присовокупив в конце: «Я помолюсь за тебя, сынок». Я медленно брел в сторону дома через доки, размышляя над тем, осмелюсь ли я когда-нибудь доверить сию великолепную историю — да и найдется ли человек, способный оценить ее по достоинству. Военные корабли, перевернутые в воде вверх дном, — целый лес из мачт и такелажа в Торговом порту колышется тихо и над, и под водой: надрывается где-то корабельный динамик, выкрикивая последний джазовый хит, достигший берегов Александрии: |
||
|