"Игра кавалеров" - читать интересную книгу автора (Даннет Дороти)

Глава 6 ШАТОБРИАН: АТЛАС И АЛЫЕ ОДЕЖДЫ

Беря в залог цепную собаку, следует поместить палку перед отверстием конуры и запретить кормить пса: если же его все-таки накормят, то это будет нарушением закона.

Беря в залог имущество поэта, следует отобрать у него хлыст и предостеречь, что он не должен пользоваться им до тех пор, пока не рассчитается с тобой по справедливости.

Атлас и алые одежды — для сына короля Эрина, и серебро на его ножны, и медные кольца на его клюшки для травяного хоккея. Сын вождя должен иметь цветные одежды и носить два цвета ежедневно, одно одеяние лучше другого.

Скандалы, безобразия, беззаконные смуты служили утешением Мишелю Эриссону в его зрелые годы, отягощенные подагрой.

Когда три горящие стрелы, описав дугу, долетели до середины озера и тот, словно блюдо Палласси, заполнился плавучими существами, а рабочие, стражники и прочий праздный люд стояли разинув рты и глазели на стремительно продвигающуюся вперед голову Лаймонда или же карабкались, наполнив шлемы водой, на горящую трибуну, Мишель Эриссон потрусил вприпрыжку, а затем понесся, совершенно позабыв о своей подагре, за стремглав удирающим коренастым Артусом Шоле.

Рыжебородый его не видел. Рыжебородый ловко, словно ящерица, соскользнул с дальнего края трибуны и бросился бежать, уворачиваясь и петляя, к дальнему берегу озера, туда, где громоздилось снаряжение, предназначенное, для вечернего маскарада, представляющее собой отличное укрытие. Мимо колесниц и гипсовых богов путь лежал к зверинцу, а за зверинцем начинались лес и свобода.

Артус Шоле бежал, опустив голову, мимо колес, мимо позолоченных фонарей для сатиров, петляя в лесу серых божеств. Юпитер закачался, и Эриссон, -взгромоздившись на повозку, прокричал с высоты своего наблюдательного пункта:

— Эй, болван безмозглый, липкая размазня, вознесись-ка лучше на небеса! Пора тебе вернуться назад, в Нимфей 32), так как, клянусь Богом, ни на одном земном пьедестале тебе не устоять!

И так как оскорбленный громовержец с грохотом упал, обнаружив притаившуюся за ним черную голову с рыжей бородой и вытаращенными глазами, скульптор издал рев, от которого подскочили все смотрители, и спрыгнул с повозки.

— Ко мне! Ко мне!

Клетка с голубями сломалась, и испуганная горлица, расправив крылышки, прильнула к его груди. Скульптор схватил ее.

— Это знак! Ной, мы спасены! Ко мне! Ко мне!

Вдали зарычал лев.

— А, киска! — воскликнул Мишель Эриссон и понесся быстрее лани, слыша впереди себя тяжелую поступь обезумевшего Шоле и первые недоуменные возгласы Тоша, Пеллакена и всего хитроумного штата Абернаси. — Кричите, кричите, как птица Геры 33), распустившая хвост! Я гоню к вам одного негодяя, которого следует насадить на вертел. — И, захохотав над своей собственной сомнительного толка остротой, он бросился вслед за Артусом Шоле, который огибал первую клетку.

Широкая спина скульптора была первое, что увидел О'Лайам-Роу, когда уже почти обсохший под солнцем и согревшийся греблей вместе с Фрэнсисом Кроуфордом добрался до берега. Эта же спина была первое, что увидел Абернаси, когда, удобно устроившись на могучей спине Хаги, подобно лотосу на листе, велел слону набрать полный рот воды и благословить из хобота почтенные седины Мишеля.

К этому времени поднялся невероятный переполох. Взрыв потряс зверинец, и без того обезумевший от людской беготни. Клетки рухнули, звери оказались на свободе: больная верблюдица смотрителя, леди весьма сварливого нрава, стряхнула со своей головы султан и трижды впилась желтыми зубами в мягкую часть какого-то несчастливца, забывшего об осторожности; карликовый ослик кричал до хрипоты; львята, дорогие сердцу Абернаси, выгнув дугой толстые рыжеватые спины, явились на развалины кухни полакомиться пролитым молоком.

Среди всего этого метался Шоле — кто бы узнал в нем дородного хвастуна, мастера-канонира, мужчину, что храпел прошлой ночью в горячей постели Берты. Заплутав в лабиринте палаток, клеток и павильонов, он то влипал в месиво еды, навоза и соломы, то наталкивался в проходах на служителей с вилами или негров с хлыстами; на его пути появлялись медведи, опоенные отваром из риса и тростника и готовые к выходу на арену; леопарды прыгали на цепи в ярде от его лица, обезьяны метко бросались камнями из клеток; ревели быки, трубили и топотали слоны, а за спиной его на тихом озере клубился черный дым, разгоралось невыносимо яркое пламя, взрывались петарды, взлетали огненные стрелы. В довершение всего Артусу Шоле пришлось выдержать неожиданное испытание — он встретился лицом к лицу со львом.

То был очень большой Лев, стриженый, с бархатной рыжевато-коричневой шкурой и кисточкой на хвосте. Умопомрачительная грива, позолоченная, достойная кардинала или канцлера, обрамляла тупую, в форме тюльпана, морду, на которой выделялся тонкий, словно шрам, рот и бледно-золотистые глазные яблоки. Рот открылся, обнажив розовое небо: лев зарычал.

У Шоле под боком была клетка. Он подпрыгнул и принялся на нее карабкаться; влажные руки скользили по металлу. С трудом продвигаясь вверх, он заметил, что узкие зловонные проходы между клетками пусты. Вглядевшись в даль, Шоле обнаружил причину — зверинец был окружен. Кто-то сыскал добровольцев, которые не прочь были позабавиться, и кольцо стражников, смотрителей, погонщиков слонов, мальчиков-водоносов быстро сжималось; солнце сверкало на оружии. Ближе всех виднелась седая голова человека, гнавшегося за ним; неподалеку — голова смотрителя в тюрбане, а следом — две других, одна светлая, другая чуть с рыжиной.

— Ха! Плаваешь ты словно синебрюхая гадюка, но куда же ты подевал Робина Стюарта? — бросил через плечо неотрывно следящий за событиями Мишель Эриссон, обращаясь к Лаймонду, когда тот, запыхавшись, вырвался вперед. Кожа у корней седых волос скульптора порозовела от натуги.

Лаймонд, с высохшими волосами, дыбом торчащими на голове, с чьей-то шпагой наготове, попросту отмахнулся.

— Предоставим ему идти своей дорогой еще пять минут… Боже, Мишель, в последние полчаса у меня было слегка ограниченное свободное время. Да и какая теперь разница? Шоле, можно сказать, схвачен с поличным. Д'Обиньи не сможет на сей раз возложить вину на Стюарта, не сможет опровергнуть показаний Бека и Шоле — да и Пайдара Доули мы заставим повторить то, что сказал ему Стюарт. Вина лорда д'Обиньи очевидна.

Мишель Эриссон с копьем в окостеневшей руке внезапно остановился.

— Но Стюарт не знает об этом. Он позвал тебя, а ты не пришел. По правилам Стюарта это означает нож тебе в спину. Если ты не хочешь, чтобы три королевы оплакивали своего любимца, мой тебе совет — пойди разыщи его. И как можно скорее.

Эту точку зрения разделял и О'Лайам-Роу.

— Это правда, Фрэнсис, он парень странный, неистовый, а теперь взбешен, и не без основания. Ты будешь выглядеть полным дураком, если сейчас с тобой или с твоей бесценной королевой произойдет несчастный случай.

— Хорошо, дайте мне чем-нибудь прикрыться, — сдался наконец Лаймонд. — Раз уж вы такие чертовски речистые… Я, конечно, собирался пойти, как только мы поймаем Шоле, но только не голым…

Он натягивал на себя обрызганную слоном тафту Мишеля, когда раздался львиный рев. Беззубый рот Абернаси на дочерна загорелом лице расплылся в довольной улыбке.

— Да, это Бетси! — воскликнул он. — Бетси, голубка моя! Бетси, моя кочерыжка! Ты поймала его, Бетси, милочка?

Артус Шоле, которому оставалось еще около четверти пути до верха клетки, где жили шимпанзе, оказался вдруг крепко пришпиленным двумя волосатыми лапами. И тут он увидел маленькую фигурку в тюрбане, пританцовывающую в проходе, увидел, как лев повернул огромную голову, а смотритель подошел и ласково почесал его за ухом. Лев замурлыкал.

— Цветик мой, прелесть моя, — сказал индиец. — Как насчет поцелуя старой мамуле?

Последовал звук чудовищного лобзания.

— Бой мой, — сказал Лаймонд, останавливаясь вместе с Эриссоном и О'Лайам-Роу. — Матушка стоит дочурки.

— Eh, tiens [47], а вон Шоле, как говяжий бок, висит на клетке. Эй! — Довольный Эриссон помахал руками, чтобы привлечь внимание жертвы, а Абернаси, встретившись взглядом с Лаймондом, дунул в свисток. Сбежались загонщики. Обезьяна, напуганная громким звуком, разжала руки. Шоле, у которого голова кружилась от изнеможения и безысходности, поколебался с минуту, затем вдруг одним махом взобрался на крышу клетки.

У ее подножия Мишель Эриссон, скрестив на груди руки и откинув голову, рассматривал все увеличивающуюся толпу. В конце концов взгляд его остановился на спокойном лице Лаймонда. Лоб под роскошной шевелюрой на мгновение наморщился.

— Мои поздравления от… семьи Эриссонов, — сказал он.

Вокруг него друзья хранили молчание. Над ним, скорчившись в клубах дыма, плывущих с озера, Артус Шоле безмолвно взирал в лицо своей судьбе. Ему некуда было бежать, он больше ничего не мог сделать — только потянуть время, но тем не менее все-таки встрепенулся и безрассудно бросился прочь. А следом над площадкой беззвучно пролетела стрела с серым оперением — и это означало, что Шоле вот-вот навсегда утратит способность бегать.

Стрела, выпущенная поверх голов всей честной компании, вонзилась прямо в горло Шоле. Он повернулся, согнулся, как ивовый прут, и рухнул с клетки, а пока он падал, обезьяны хватали его за пуговицы. Затем, словно где-то прорвало запруду, проходы между клетками стали заполняться лучниками в белых с серебром одеяниях; сверкнула сталь. Они просочились между служителями, между головами влажными и головами в тюрбанах, оттеснили их, проложили путь к маленькой группе, стоявшей у тела Шоле, и окружили ее. Затем привычные к такому делу руки словно рычаги опустились на влажные плечи Лаймонда, вырвали у него шпагу, вцепились в него мертвой хваткой и развернули навстречу вновь прибывающему потоку. Солнце сверкало на белых плюмажах, обнаженных клинках и серебряных с золотом полумесяцах лучников королевской гвардии, которые постепенно заполняли проходы и оттесняли смотрителей королевских зверинцев, оставляя ровно столько места, чтобы смог пройти капитан королевской гвардии, широкоплечий, красивый, в изящном, безупречно чистом костюме.

— Именем короля, — провозгласил Джон Стюарт д'Обиньи приятным голосом, с видом храмового божества, опустившегося до общения с оборванным бунтарем. — Короля, чьим презренным узником ты являешься… Возвращайся в свою тюрьму и дожидайся праведного суда.

Лаймонд звонким веселым голосом сказал смотрителю:

— А вот и пара для твоей верблюдицы, приятель.

Мишель Эриссон потерял голову, так как не только голова его была задействована. Пока Лаймонд говорил, Абернаси с легкостью, выдававшей большой опыт, разгадал его мысли и, сделав шаг вперед, дал дорогу льву. Лев зарычал. Руки, сжимавшие Лаймонда, ослабили хватку, и он, вероятно, воспользовался бы представившейся возможностью, если бы его не опередил Эриссон. Скульптор выхватил шпагу из ножен соседа и направил ее прямо в лицо лорду д'Обиньи.

— Ах ты, неотесанный болван! Для того ли я заманил этого парня Шоле в ловушку, используя свой ум, свою сноровку, свои искалеченные подагрой ноги, чтобы ты прикончил его, словно свинью на мясо? Я тебя разрублю! Я отобью этот чудный носик, словно ручку от чашки, пусть меня после этого хоть в кипятке сварят. — И ослепленный яростью, он набросился на его милость, размахивая шпагой.

Стражи, отпустив пленника, ринулись вперед, но Лаймонд опередил их и быстро выхватил шпагу из рук разъяренного скульптора.

— Ради Бога, Мишель, по закону он прав. И ждет только случая, чтобы убить.

В одном он опоздал — Эриссон, кипя от злости, отступил, не пролив крови, но д'Обиньи, готовый сражаться за свою жизнь, не собирался отпустить обидчика так легко. Едва Лаймонд вырвал у Эриссона клинок, Джон Стюарт выступил вперед в своем великолепном одеянии и, горя жаждой мести, нанес сильный удар, нацеленный прямо в ноги скульптору.

Шпага была все еще в руке Лаймонда. Он парировал удар, защищая Эриссона, и клинки, точно колокола, зазвенели друг о друга. Затем Лаймонд отскочил назад, крепко сжимая шпагу. В синих глазах читалась угроза.

Лорд д'Обиньи заколебался, замешкался. И прежде чем кто-либо попытался обезоружить Лаймонда, тот поднял шпагу и отбросил в сторону — клинок с бряканьем покатился по земле. Эриссон стоял, тяжело дыша, О'Лайам-Роу удерживал его за руку, но никто так и не тронул скульптора.

Лаймонду снова связали руки, и сеньор д'Обиньи огляделся. Толпа увеличивалась. То, что произошло внутри тесного круга лучников, не было ведомо публике: только убийство Шоле видели все, но оно было оправдано для тех, кто, в отличие от лорда д'Обиньи, не понимал, что у преступника не было ни малейшей возможности бежать. Точно так же казалось разумным схватить беглого злодея, как бы он ни проявил себя, — ему положено вернуться в темницу и уповать на милосердие короля.

Но все же парень разыграл смелое представление — толпа всегда в восторге от подобных зрелищ.

— Эй, ты, — обратился лорд д'Обиньи к Абернаси, — есть ли здесь какой-нибудь шатер, который мы могли бы использовать?

Сморщенное, как орех, лицо словно раскололось. Смотритель ответил на урду, затем повел его милость, лучников и пленника к большому шатру, где размещались слоны.

— Хорошо. Мы останемся здесь, — сказал лорд д'Обиньи, окидывая взглядом ряды могучих спин, — пока не очистят зверинец и берег озера. Затем, Кроуфорд, тебя доставят обратно в камеру.

Лаймонд посмотрел на него и бесстрастно сказал:

— Но мы нашли Бека. Так что теперь все это не имеет значения.

Эриссон ушел, грубо подталкиваемый стражниками. О'Лайам-Роу тоже вынудили уйти, но прежде он сказал:

— Leig leis [48]. He отвечай на вызов. Ему необходим повод для убийства. Я пока найду Стюарта.

Только Абернаси было позволено остаться. Он надел новый богатый кафтан и, скрестив ноги по-турецки, пристроился в углу, склонившись над деревянной дощечкой. Нарочно оставив Лаймонда стоять, лорд д'Обиньи сел на принесенный табурет и сплел пальцы. Его личный телохранитель терпеливо ждал; солнце сквозь холстину припекало им плечи.

Затем с одержимостью человека, открывающего одну шкатулку за другой и точно знающего, что последняя окажется пустой, он принялся оскорблять стоящего перед ним человека, потому, что тот переиграл его, обвел вокруг пальца, а еще потому, что он был из плоти и крови, а не из слоновой кости и золота. А также потому, что, как и предполагал О'Лайам-Роу, он намеревался убить Лаймонда, едва только тот предоставит мало-мальски убедительный повод.

Тут развязка зависела от самого Лаймонда. А дело Робина Стюарта Филим О'Лайам-Роу взвалил на свои плечи. Казалось невозможным выследить в бурлящем городе одного разъяренного человека, готового совершить злодеяние, и О'Лайам-Роу пришел к выводу, что единственная надежда преуспеть в поисках — прежде всего направиться к лесной хижине, куда был приведен Пайдар Доули, и попытаться оттуда проследить путь Стюарта.

Инструкции, которые некогда получил Доули, были довольно подробными; клочки изорванной бумаги, где все было записано, ирландец забрал у почти лишившегося чувств фирболга. Абернаси с Тошем не проявили к Доули снисхождения. Да и сам он, и прежде чем из Доули вытянули всю правду, и после того, колотил беднягу, причем с таким остервенением, что сломалась палка. При одном воспоминании у принца сводило желудок.

Он устал, устал как никогда в жизни. Он думал, что даже тренированное тело Лаймонда после плавания туда и обратно, после опасной, напряженной работы на лодках, после усердной гребли тоже изнемогало от усталости.

Найти и оседлать лошадь, отделаться от Эриссона и Тогда, искренне предлагавших свои услуги, протрястись галопом по неровной дороге через парк в деревню, а затем за деревню — все это ознаменовало собой победу нерассуждающего чувства над спокойным, ироничным духом, праздно жившим в Слив-Блуме и отпускавшим время от времени остроумные замечания по поводу подобных драм.

В час пополудни, когда в Шатобриане французский двор и английское посольство, разодетые, улыбающиеся, втайне осведомленные о происшедших событиях, но не подававшие виду, заканчивали банкет, О'Лайам-Роу проскакал по редколесью и увидел перед собой хижину.

Спешившись, он привязал лошадь к дереву и помедлил. Он не захватил оружия, а Стюарт не был в числе его друзей. Если лучник еще не в Шатобриане и не точит на Лаймонда нож, то он, возможно, еще здесь, кипящий вполне понятным возмущением и ждущий случая его проявить.

О'Лайам-Роу осторожно пошел по высокой траве; прошлогодние дубовые листья шуршали под его ногами, скрипела галька, трещали сучья. Окна хибарки, чистые, блестящие, как гагат, оставались темными, из трубы поднялась, сверкая, горстка серого пепла. О'Лайам-Роу подошел к окну и заглянул внутрь. Он собирался приложить ладонь козырьком, как это делают мальчишки, подглядывая, но передумал и повернул к двери.

Она была слегка приоткрыта. О'Лайам-Роу позвал:

— Стюарт! — и одновременно постучал по филенке.

Он ушел. Или уснул. Или стоял за дверью со шпагой.

— Ну хорошо, — сказал О'Лайам-Роу, в этот решающий момент безмолвно призывая благословение Божие на себя, на Стюарта и на всю заваруху. — Боже, сохрани нас всех! — И, толкнув дверь, вошел в хижину.

Лучник долго ждал в своей прибранной, сверкающей, словно зеркало, хижине, с накрытым по-праздничному столом, в преддверии новой жизни и новых решений, с болью выстраданных и с болью предложенных, в последний раз, с последней мукой, вверяясь последнему другу.

Он долго ждал. Проходили часы, а птицы не устраивали переполоха. Огонь в очаге разводился снова и снова, и хворост сгорал дотла. Свежий хлеб зачерствел, вино забродило в нагретом кувшине.

Когда раздался взрыв и птицы замолкли, а затем черной тучей взметнулись с деревьев, тревожно крича, ему стало ясно, что и теперь он потерпел поражение — полное, окончательное. Тогда Робин Стюарт и вправду достал свой кинжал, зажал его в кулаке и высоко поднял — но не для того, чтобы перерезать Лаймонду горло. Он наставил кинжал — осознанно, упрямо, твердо — против человека, которого даже такой, как Лаймонд, не мог назвать своим другом. Он покончил с собой.

— Ma mie [49], — проговорила вдовствующая королева. Ей не пристало бежать, даже если жизнь ее ребенка была поставлена на карту. Она не торопясь подошла к озеру вместе со своими дамами в тот момент, когда раздались первые залпы фейерверка. После этого шума, а затем взрыва все свободные обитатели замка и многие горожане, включая и шотландских лордов, столпились вместе с ней на берегу.

Когда длинная лодка с девочкой-королевой направилась к берегу, рядом оказалась леди Леннокс, а за ее спиной сэр Джордж Дуглас, ее дядя. Леди Леннокс, Тюдор по матери и единокровная сестра покойного мужа Марии де Гиз, короля, католичка и опасная женщина. Вдовствующая королева, не оборачиваясь, взяла себе это на заметку.

Но Маргарет смотрела на горящие лодки, а не на рыжую головку, стремящуюся навстречу спасению, на лодки и на человека, нырнувшего, словно баклан, за секунду до страшного взрыва.

Затем прозвучало:

— Ma mie! — И вдовствующая королева склонилась, чтобы запечатлеть мирный, материнский поцелуй на горячей, покрытой брызгами детской щечке.

Мария сделала реверанс и бросилась к Дженет Синклер, с хмурым видом стоявшей позади.

— Ты видела? Видела?! Лодки столкнулись — трах-тарарах! — и все огненные стрелы вылетели. — И подлинные чувства вдруг прорвались наружу, напряжение ослабло, усталость и страх нашли выход на широкой груди Дженет.

— Мадам… — Слова тут были бессильны.

Маргарет Эрскин подошла к вдовствующей королеве, сделала реверанс и увидела в красивом, с крупными чертами лице столь же огромное напряжение, какое испытывала сама — но по другим причинам. Няня крепко обняла Марию, и девочку увели. Маргарет держала за руки своих маленьких сестер, они толком и не поняли, что произошло; рядом стоял Джеймс, и глаза его блестели.

— Вы все сделали превосходно. Кажется, убийцу поймали.

— Если даже нет, то скоро поймают, — вежливо вставил сэр Джордж. — Лорд д'Обиньи с полуротой лучников прошел здесь минуту назад.

Последовало короткое молчание. Затем вдовствующая королева сказала:

— В самом деле… В таком случае события стоят того, чтобы за ними понаблюдать. Мы подождем. Маргарет, можешь увести детей.

Чего она боялась? Забрав Марию и Агнес, сделав реверанс и подходя к Джеймсу, жена Тома Эрскина услышала, как кто-то обращается к ней.

— Вы — Маргарет Флеминг, или же Грэхем, или же Эрскин? Это так?

Женщина, которую она не любила больше всех прочих, улыбаясь, преградила ей дорогу.

— Да, я Маргарет Флеминг, — ответила она.

Черные глаза, которые изучали ее прошлым вечером в лесу, снова уставилась на Маргарет Эрскин с откровенным бесстыдством.

— Дочь Дженни. Кто бы мог подумать… Интересно… — задумчиво протянула другая Маргарет, — но вы здравомыслящая женщина, я вижу.

Ясные, ничем не примечательные глаза обратились к ней.

— Не все же думают только о себе самих, — сказала Маргарет Эрскин и, сделав реверанс, отвернулась.

«Здравомыслящая женщина. Да. И это удача, большая удача для человека, за которым ты наблюдала, что я здравомыслящая, — сказала про себя Маргарет Эрскин, и сердитые слезы навернулись ей на глаза, пока она шла к Новому замку рядом с сестрами и братом. — Иначе ни его, ни девочки Марии не было бы в живых сегодня».

Тем, кто остался у озера, не пришлось долго ждать. Новости распространились, словно чумное поветрие, быстрее, чем хотелось бы лорду д'Обиньи.

— Убийца…

— Поймали?

— Он мертв.

Музыканты были уже на берегу. Дрейфующие лодки, на которых все петарды сгорели, а палубы покрылись хлопьями пепла и почернели от искр, вылавливали и привязывали. В середине озера наполовину затонули обгоревшие галеры, черные на атласно-голубом фоне, и дым все еще вяло поднимался к солнцу. А дальше, в зверинце, где скопилось множество людей, сверкали пики, раздавались яростные вопли толпы, пронизанные короткими резкими командами.

Затем снова пришли новости. Сэр Джордж вместе с племянницей собрал их и принес королеве-матери, сидевшей на трибуне под золотистым балдахином со своими придворными дамами. Вокруг сновали рабочие, что-то подрезая, подвешивая, подкрашивая, убирая следы пожара. Не им было решать — придут ли члены королевской семьи после всего случившегося смотреть на пустые лодки.

Облокотившись на красивые подушечки, она глядела, как подходит Дуглас.

— Да, сэр?

— Мой племянник, к счастью, задержал убийцу, но, к сожалению, счел нужным его умертвить. — Дуглас помедлил. — Он также счел нужным поместить под арест господина Кроуфорда. Друзья последнего дошли до такой глупости, что опасаются за жизнь господина Кроуфорда.

— Кто опасается за жизнь господина Кроуфорда, — вмешалась Маргарет, — тот воистину глуп.

— Я также слышал, — нерешительно продолжил сэр Джордж, — что появились какие-то доказательства, позволяющие связать имя моего племянника д'Обиньи с покушениями на ее королевское величество, вашу дочь. Если это так, тогда господин Кроуфорд ни в чем не повинен и может действительно попасть в беду.

— Если это так, пусть решает король, — сказала леди Леннокс; вызов был обращен к ней — она и приняла его.

Вдовствующая королева, все понимая, ждала своего часа.

— Король занят. А действовать необходимо немедля.

— Но кто… — начала Мария де Гиз, в отчаянии ломая руки, — кто может отдать приказ его милости лорду д'Обиньи? У меня нет такой власти.

— Его брат, — ответил сэр Джордж и во время последовавшей за тем длительной паузы по-родственному нежно сжал руку леди Леннокс. — Моя дорогая, я знаю, как упорно вы пытались опровергнуть убеждение лорда Уорвика в том, что вы до конца верны протектору Сомерсету. Он знает о вашей любви к Марии Тюдор, о вашей приверженности к церкви. А на основании того, что лучник Стюарт наболтал в Лондоне, лорд может подумать — необоснованно, я знаю! — но тем не менее может подумать: а не замешан ли здесь Мэтью? Представьте себе, какое возникнет щекотливое положение, если именно сейчас, в то время, когда дружба между Францией и Англией скреплена рыцарской клятвой, в тот самый день, когда английское посольство собирается просить руки Марии — или Елизаветы? — станет известно, что брат Леннокса покушался на убийство и лорд Леннокс не отмежевался от этого акта.

Воцарилось молчание. Королева-мать только смотрела, не добавляя ни слова. Но вкрадчивый голос сэра Джорджа вскоре зазвучал опять:

— Ты должна отречься от д'Обиньи, Маргарет, принародно, поскорее, прямо сейчас. Иначе твои надежды… твои законные надежды… пойдут прахом.

Он знал эти глаза. Он часто смотрел в них и прежде — величественные, грозные глаза Генриха Английского. Она хотела заставить его опустить взгляд и преуспела в этом; затем посмотрела на вдовствующую королеву.

— Господин Кроуфорд оказал великую услугу всем нам, — заявила она. — Милорд Нортхэмптон, безусловно, захочет поздравить его. Я выражу желание, чтобы мой муж вывел лорда д'Обиньи из его… заблуждения.

— Как мило с вашей стороны. — Глаза вдовствующей королевы холодной лотарингской голубизны смотрели по-хозяйски, расценивая всякого Дугласа как свою собственность. — И вам нет ни малейшей необходимости покидать нас. По счастливому стечению обстоятельств я послала за лордом Ленноксом некоторое время назад… А, вот и он.

Он и вправду смертельно устал, но даже стоя можно немного отдохнуть, если знаешь, как это сделать. Сумел Лаймонд ослабить и напряжение другого рода — притупить реакцию на омерзительные оскорбления. Разум, способный откликнуться на красоту, подобен сокровищнице со множеством ларцов: слова, звуки, осязаемые контуры, самые утонченные чувственные ощущения оставляют образы, которые хранятся про запас и вызываются по мере нужды.

Попадают в эту копилку и грубые образы — зрелища, запахи и обиды, истинные и воображаемые, которые чувствительный разум воспринимает и глубоко прячет. И вот безобразия, о которых другие давно забыли, только и ждали, чтобы лорд д'Обиньи, отчасти оправдывая себя логикой событий, повернул ручку и открыл запретную дверь. На беззащитного Лаймонда, который стоял перед лучниками, смотрителями, скорчившимся в углу Абернаси, полился сокрушительный поток оскорблений, насмешек и непристойностей, питаемый нелицеприятными и безжалостными намеками, изобилующий отголосками грязных сплетен, самых отвратительных из тех, что когда-либо ходили о деяниях и привычках Лаймонда.

Там были и факты — факты отчасти правдивые, насколько позволяла легенда, созданная о нем другими людьми, факты, которые он никогда не брал на себя труд отрицать. Немало там было и вымысла, но и в нем, пусть в искаженном виде, можно было распознать оригинальный источник, первоначальный изъян, собственно и давший пищу злословию. Лаймонд стоял неподвижно и выслушивал в присутствии других мужчин в адрес своей матери цветистые выражения Сибиллы, которые он некогда изучал на галерах, но с тех пор слышал нечасто.

И все же ему удавалось владеть собой. Малейшее движение было равносильно самоубийству. Оставалось надеяться, что словами удастся отвести поток грязи. Он дождался, пока дородный вельможа, весь желтый от злобы, с красиво очерченными губами, забрызганными слюной, не остановился перевести дух, и сказал:

— Что же вы замолчали? Есть еще мой отец, мой брат, покойная сестра и целая стая теток — отчего не перебрать их? Начать хотя бы с тетушки Мэй. В ней пятнадцать стоунов веса, а каждую весну она садится на яйца, сгоняя наседку, и все перебивает, конечно, — лишь однажды мать первой обнаружила гнездо и сварила все яйца вкрутую.

Никто и глазом не моргнул, но в неподвижном лице Абернаси что-то дрогнуло. Лорд д'Обиньи едко заметил:

— Значит, там все с ума посходили, в вашем борделе, да? А много ли безумных ублюдков ты сам произвел на свет?

— Спросите вашу невестку, — ответил Лаймонд. — Если они когда-нибудь станут править Англией, вы сможете гордиться…

Но, не успев договорить, Лаймонд почувствовал, что характер молчания изменился, и повернул голову. В дверном проеме стоял Мэтью Стюарт, граф Леннокс, ненаглядный старший брат лорда д'Обиньи, с лицом, белым от ненависти. По холстине шатра замелькали тени: люди графа. Лорд д'Обиньи медленно поднялся, разжимая побелевшие руки.

Мальчиками они воспитывались вместе, во Франции, надолго оказавшись в изгнании. Из-за Мэтью Джон три года провел в Бастилии. С тех пор прошло уже девять лет. Джон предпочел остаться, наследуя двоюродному деду, а Мэтью уехал, предал Францию, предал Шотландию, заключил брак в Англии в бешеной погоне за короной — короной, которая казалась вполне достижимой, если бы не хрупкая жизнь ребенка; корона, которую младший брат, безусловно, мог с ним разделить.

— Я пришел, — произнес граф Леннокс, не обращая внимания на Лаймонда и пристально вглядываясь в побагровевшее лицо брата, — чтобы сопровождать этого человека туда, где он получит хвалу и благодарность от всех добрых граждан Англии, Шотландии и Франции. Очевидно, что никто не предполагает держать его в темнице, и я взял на себя обязанность освободить его.

— Тебя прислал король? — Хорошо поставленный голос д'Обиньи внезапно сделался хриплым.

— Меня никто не присылал. Банкет продолжается. Сержант, развяжите его.

Невероятно проворный, несмотря на дородность, грозный, несмотря на придворное одеяние, Джон Стюарт бросился к узнику и, положив руку на эфес шпаги, стал между ним и сержантом.

— Ты с ума сошел? Никто не присылал тебя? Тогда, клянусь Богом, тебе придется применить силу. Ты не имеешь права забирать этого человека.

— Я забираю его по праву, — холодно бросил Леннокс. — Возникли серьезные сомнения относительно твоих действий, и я, как верноподданный, считаю, что ты не достоин более занимать свой пост. Ради Бога, что вы делаете: связываете его или развязываете?

Сержант, который обошел лорда д'Обиньи и спокойно занимался своим делом, сделал шаг назад. В руке его была веревка.

— Он свободен, сэр.

Да, он был свободен. Полуголый, грязный, еле стоящий на ногах от усталости, Лаймонд поднял брови и перевел взгляд с одного брата на другого, растирая затекшие руки, и, затем, взглянув в темный угол, где сидел смотритель, он позволил себе подмигнуть. Лорд д'Обиньи, словно окаменев, оставался стоять на месте: смысл происходящего не укладывался у него в голове. Он был подавлен численным превосходством противника — да и в любом случае, какой смысл сопротивляться?

Перед ним стоял Мэтью, отрекшийся от него, лишивший будущего. Все надежды лопнули, словно мыльный пузырь. Не оставалось ничего, кроме мести. Он хрипло пробормотал:

— Оставь его. Черт побери, оставь его. Король привлечет тебя к суду за это.

В ответ — молчание.

— Он сумеет расправиться с иностранцами, которые вмешиваются в его правосудие. Ты сам угодишь в Бастилию, ты будешь следующим. Что тогда сделает с тобой Уорвик?

Снова молчание.

— Говорил ли я вам, — спохватился Лаймонд, помедлив на пути к выходу, — что та моя тетка однажды высидела-таки птенца?

Он замолчал, погрузившись в размышления, и медленно пошел к двери. Его милость лорда д'Обиньи, который пристально смотрел вслед удаляющемуся брату, Лаймонд одарил своей великолепной улыбкой.

— Кукушонка, — бросил он обыденным тоном и вышел вслед за Ленноксом.

В одежде с чужого плеча он доскакал с графом до города, так что их могли видеть вместе, а значит, избавление, как с иронией отметил Лаймонд, не пропадет втуне. На мгновение по выходе из шатра лорд Леннокс не сдержал ярости… но совладал с собой под насмешливым взглядом синих глаз, вспомнив о том, что делает. С тех пор он не проронил ни слова. За парком Лаймонд распрощался. Леннокс, сжав губы, поскакал назад к своей царственной жене. Судьба на этот раз сурово обошлась с Ленноксами.

Лаймонд же поспешил на запоздалую встречу с Робином Стюартом.

Филим О'Лайам-Роу видел, как он подъезжает; еще и раньше деревья расступались перед лошадью и смыкались за нею. Лаймонд ехал один.

Он явно не спешил, как отметил О'Лайам-Роу, — переоделся, умылся, возможно, заехал к Мишелю Эриссону и узнал, что О'Лайам-Роу еще не возвращался; расспросил, как добраться, и поехал по указанной дороге, прекрасно одетый, на великолепной лошади, уладив, несомненно, все свои дела. Как ему удалось вырваться из цепких рук разъяренного д'Обиньи, О'Лайам-Роу не представлял, да в данный момент и не очень-то этим интересовался.

Лаймонд увидел его, улыбнулся и, спешившись, зашагал по примятой траве.

— Привет. Тебе не нужно было ждать. Этот парень наверняка с унылым видом крадется по Шатобриану, бормоча угрозы. Признаться, — сказал Лаймонд, растягиваясь во весь рост на мягкой траве и перекатываясь лицом вниз, в зеленое сияние, — по горло сыт Стюартами.

Последовала пауза, затем О'Лайам-Роу мрачно сказал:

— Сдается мне, один или двое Стюартов имеют повод чувствовать то же по отношению к тебе.

Лаймонд закрыл глаза и какое-то время не открывал их, затем тяжелый, пристальный, полный синевы взгляд вонзился в О'Лайам-Роу.

— В чем дело?

О'Лайам-Роу стоял на маленькой прогалине неподвижно и твердо, сердце его билось, как молот о наковальню, и, казалось, вот-вот выскочит из груди. Он кивнул в сторону пустых, блестящих окон хижины и сказал:

— Робин Стюарт там.

Лаймонд столь стремительно вскочил, что О'Лайам-Роу не заметил, как это произошло. Он только увидел, что Лаймонд бежит по траве так же быстро, как уже бежал сегодня от тюрьмы к озеру. У закрытой двери он резко остановился и молча оперся о косяк. Он поднял было руку, чтобы постучать, но вместо этого нажал на ручку медленно и осторожно, словно то было живое существо, которое можно нечаянно раздавить. Так Фрэнсис Кроуфорд открыл дверь в хижину Стюарта и вошел внутрь.

На столе побывали мыши. Сыр и зачерствевший хлеб были объедены, выскобленный стол загажен мышиным пометом и усыпан крошками. Огонь в очаге погас. Но все прочее в комнате было такое, каким оставил его Робин Стюарт: починенный стул, чистый пол, аккуратно сложенная сумка и сверкающая шпага — следы размышлений, решимости и мучительных усилий.

«Как джентльмен джентльмену, — гласила аккуратно написанная записка, которую О'Лайам-Роу собрал из кусочков во время тоскливого ожидания, — я приношу извинения и прошу разделить со мной трапезу».

Он лежал перед очагом, творец всего этого: чисто вымытые руки праздно покоились на полу, кинжал валялся рядом, и кровь запеклась на острие. Неуклюже распростершееся тело, костлявое, неловкое, принадлежало, несомненно, Робину Стюарту, и с этим уже ничего нельзя было поделать. Но от блестящих волос, так старательно подстриженных, до плотно обтягивающих ногу рейтуз и начищенных сапог то было подобие Лаймонда — и в последней яростной попытке бросить вызов судьбе, и даже в том, что поражение свое он скрыл от всех.

О'Лайам-Роу успел заметить все это в те два часа, пока ждал. Теперь он тяжело сел и с неистовым чувством, близким к удовольствию, наблюдал, как Фрэнсис Кроуфорд проходит в дверь.

Mora sine morte, finis sine fine [50]… Сквозь птичье пение на ветвях чуть слышно пронесся звон колоколов, зовущих к вечерне, и замер. Из хижины не доносилось ни шороха. Что он там делает?

В Шатобриане, наверное, уже проходит заседание. Вскоре оно закончится, и все заметят отсутствие Лаймонда, героя дня.

Так что же он там делает?.. Какие бы чувства он ни испытал: презрение, гнев, желание защититься — все равно должен повернуться, выйти и излить эти чувства. Но он все не выходил.

Пыл О'Лайам-Роу прошел, сердце сжалось и подступило к горлу, руки похолодели. Он встал и вошел в хижину.

Ничего не изменилось. Стюарт лежал мертвым там, где упал: человек, которого он ждал, не мог его воскресить. Старательно накрытый стол был тот же самый и сумка та же. Затем он увидел Лаймонда в дальнем углу у окна: руки его сжимали подоконник, на лице, чуть повернутом в сторону, не отражалось ни гнева, ни сожаления. Он стоял, глядя вниз на сцепленные пальцы, и можно было бы предположить, что человек просто обдумывает докучную проблему если бы не кровь Стюарта на его рубашке и изжелта-белые суставы на холодном беленом выступе. Он не двинулся, хотя, безусловно, заметил присутствие О'Лайам-Роу. Принц Барроу, внезапно потеряв ориентир, заколебался, почувствовав, что легким и сердцу тесно в его холеном теле.

Прежде, вооружившись философией и спрятав иронию подальше, он уверенно вышел бы вперед и справился с ситуацией. А теперь… Что представляет из себя философия Лаймонда, он не знал. Иронии у него было больше, чем у О'Лайам-Роу, а по широте кругозора они не уступали друг другу.

Что тут говорить? Возьми его за плечо, — подсказывал прежний О'Лайам-Роу, маленькая фигурка, вырезанная из пергамента, счастливая и благодушная в своих двух измерениях, — и произнеси, сердечно, но твердо: «Когда ты получил его послание, было уже слишком поздно. В любом случае ничто не светило ему, кроме изгнания и виселицы. Его не стоило спасать. Он был убийцей. Думал только о себе, готов был с легкостью смести со своего пути любого — даже ребенка… даже своих друзей… даже тебя… «

Но сейчас мрачно заговорил новый О'Лайам-Роу. Фрэнсис Кроуфорд приложил все силы, дабы подчинить себе дух этого человека, а использовав его, прогнал от себя, словно одну из своих шлюх. Даже приди послание вовремя, он, возможно, оставил бы письмо без внимания. Сказать, что он не представлял себе, до какой степени Стюарт принадлежит ему, — не оправдание: такие вещи следует знать. Nous devons a la Mort et nous et nos ouvrages [51]. Это единственное французское выражение, с грустью подумал О'Лайам-Роу, которое он по крайней мере научился понимать.

— Задумался, Филим? — внезапно спросил Лаймонд и обернулся. — «Сказал король: понятно вам — не по своей вине он там». Неужели тебе не приходит на ум какое-нибудь оправдание?

Лицо его было жестким и невозмутимым, глаза в полумраке широко открыты.

— Ты учишься, — невольно сказал О'Лайам-Роу тихим голосом.

— Нет, — спокойно возразил Лаймонд, устремив взгляд на узкие, сутулые плечи человека, лежащего на полу. Немного погодя он добавил: — Кажется, в руках у меня коса, невидимая взору. Каждый мой вдох, похоже, срывает с орбиты какую-нибудь безвинную планету. — И через минуту: — Пожалуй, ты прав, самое безопасное место — камера, или башня, или болото. Мы вправе обсуждать мир людей и смеяться над ним или даже молиться за него. Но не вмешиваться.

О'Лайам-Роу устало прислонился к стене.

— Остановись, — сказал он, — выслушай тяжелый, сочувственный вздох. Уилла Скотта по крайней мере. И призрака Кристиан Стюарт. Уны О'Дуайер. И конечно же человека, лежащего у твоих ног. — И, снова прервав гнетущее молчание, насмешливо добавил: — Ты, наверное, не заметил, но доводы, которые ты только что приводил, когда-то принадлежали мне. Я тоже выпускник твоей академии. Ты бы из вежливости хоть глазом моргнул, когда я размахиваю перед тобой своей косой, маломерной и плохо наточенной.

Лаймонд, все еще стоя спиной к окну, внезапно без какой-либо видимой причины поднял руку, снова уронил ее и холодно спросил:

— Откуда ты знаешь об этих людях?

— От Маргарет Эрскин, — сухо ответил О'Лайам-Роу. — Время от времени она старалась удостовериться, точно ли я знаю, кого посылаю ко всем чертям… Только Богу известно, почему я цацкаюсь с твоей совестью, но ладно уж, встряну в последний раз и повторю тебе совет, который та же здравомыслящая дама дала мне однажды относительно тебя.

— Избавь меня, — коротко бросил Лаймонд.

Он уже и так сказал больше, чем хотел: ему, и только ему следовало найти некое умное решение, благодаря которому Стюарт мог бы постоять за себя.

«Жаль, что ты не пришел ко мне пять лет назад. Ты также возненавидел бы меня, но среди Стюартов, возможно, появился бы настоящий мужчина… Боже… «

Внезапно ему пришло в голову, что О'Лайам-Роу заслуживает того, чтобы с ним поделиться, и он произнес:

— Я мог бы заставить рассказать его все, что он знал, еще на прошлой неделе, но… Боже, каким самовлюбленным болваном бываешь иногда… Я подумал, что он жестоко возненавидит себя… Ему следовало дать время, чтобы он поведал мне обо всем по доброй воле и для очистки совести, а не из…

— …Любви к Фрэнсису Кроуфорду, — тихо закончил О'Лайам-Роу.

— То была не любовь, — возразил Лаймонд странным тоном, в котором прозвучало отчаяние. — Это было своего рода… О Боже, не знаю. Поклонение герою, наверное. Это, кажется, единственное вялотекущее чувство, какое я способен внушить. Оно не ведет ни к чему, кроме страданий.

— И все же, если бы не это, — подытожил О'Лайам-Роу, — Робин Стюарт был бы жив и ничего подобного не произошло бы. Я вернулся бы назад в Слив-Блум, без прошлого и без цели в будущем. А Уна О'Дуайер все еще жила бы с О'Коннором. Видишь, ты все сделал правильно.

Он замолчал. Лаймонд, прерывисто дыша, внезапно вскинул голову, но ничего не сказал. О'Лайам-Роу продолжил:

— Ты рассердился на Маргарет Леннокс за то, что она высмеяла мои первые шаги на поприще ответственности. А часом позже ты вынужден был изложить передо мною свое понимание долга, зная, что это отравит мне душу. Я говорю тебе теперь, что ты правильно поступил с Робином Стюартом, а ошибку совершил после, когда не обратил внимания на его призыв. Тогда было слишком поздно, я знаю это. Но тебе следовало помнить о нем. Это был твой человек. Надо отдать тебе должное — костыль ты у него отнял, но все же он должен был находиться у тебя под рукой, наготове, на случай, если понадобится помощь. Ибо у тебя дар вести за собой, разве тебе это не известно? Надеюсь, мне нет необходимости говорить тебе об этом. А вести за собой — значит поддерживать малодушных и словом, и делом; заставлять их становиться сильными. Это значит сносить любовь слабых и пестовать ее, пока она не окрепнет. Это значит отказаться от личной свободы, прихотей, праздности. Это значит, что ты не можешь любить кого-либо или что-либо слишком сильно, иначе не ты поведешь, а тебя поведут.

— И ты полагаешь, мне это так легко, — сказал Лаймонд, сам не узнавая своего голоса.

Его бил озноб. О'Лайам-Роу что-то говорил, но Лаймонд не мог уловить смысла и только тогда понял: с ним творится что-то странное, он не знает, закрыты ли его глаза или глупо распахнуты, движется ли он или стоит на месте. Это стало последней соломинкой.

О'Лайам-Роу бросился к нему, а Лаймонд повернулся к окну, размахнулся так стремительно, что волосы упали ему на лоб, и высадил кулаком стекло. Мягкий, напоенный травами лесной воздух заструился в комнату, и О'Лайам-Роу остановился.

Довольно долго ни один из них не двигался. Затем свежий воздух и боль сделали свое дело. Лаймонд открыл глаза, выпрямился и, поколебавшись секунду, прошел мимо О'Лайам-Роу к столу. Он сел, крепко сжимая раненую руку: на рукаве кровь Робина Стюарта смешалась с его собственной.

— Это ребячество, — сказал принц Барроу и, открыв сумку, лежавшую на полу, принялся шарить в поисках бинтов. Через минуту, раскидав все вещи, он разогнулся и отошел. — Вот.

Лаймонд, устремив взгляд на свою руку, не двигался.

В нагревшемся вине плавали мухи. О'Лайам-Роу вытащил их и со стуком поставил кувшин обратно на стол.

— Он готовил это для тебя, так что можешь выпить. Дай руку.

Тонкие губы сжались. Затем Фрэнсис Кроуфорд протянул запястье, отодвинул кувшин с нетронутым вином и сказал обычным голосом;

— Да, конечно. Чистейшая мелодрама. Мой брат определил бы это также. — И через минуту добавил: — Спасибо, Филим. Все это было сказано с добрыми намерениями, я знаю… и скорее всего это правда.

Два пореза оказались глубокими, но вены и сухожилия не пострадали: старый оконный переплет прогнулся. К тому времени, как О'Лайам-Роу закончил, Лаймонд вполне пришел в себя и смотрел на него с какой-то отстраненной любезностью.

— И что теперь? — спросил О'Лайам-Роу.

— Теперь — похороны, — ровным голосом ответил Лаймонд и встал.

Земля в лесу была мягкой. Они копали на небольшой прогалине камнями, руками и, наконец, лопатой, которую О'Лайам-Роу извлек из кучи мусора. В сумке лежал плащ лучника, в который они завернули Робина, и сдвоенные полумесяцы Генриха и его возлюбленной сверкнули из глубокой ямы, влажной и темной.

Лаймонд, взглянув в могилу в последний раз, попрощался, как прежде О'Лайам-Роу, со своей собственной дотошной тенью, затем оба склонились и навсегда скрыли ее от глаз людских.

Это была хорошая могила — куда лучше виселицы, или крюка на городских стенах, или холодного кладбища равнодушной, дальней родни. Сумку похоронили вместе с ним, положили ему руки на шпагу и покрыли могилу дерном, словно живой мозаикой.

— Мы должны быть точными во что бы то ни стало, — сказал Лаймонд. Он подошел к О'Лайам-Роу, который уже разлегся на траве, закончив работу, и стоял, слегка покачиваясь, с бесстрастным лицом. Кровь подсыхала на грязных бинтах. — Так что же сказала Маргарет Эрскин? Сейчас самое подходящее время поведать мне.

О'Лайам-Роу поднял глаза; в мягкой ложбинке у горла скопился пот.

— Ах, dhia… Разве я недостаточно тебе всыпал? Это был всего лишь совет, который касался меня точно так же, как и тебя. «Всякому, у кого язык хорошо подвешен, — сказала она, — следует помнить: иные жизнь проживут, ни сном ни духом не ведая, что самой чудесной, самой благородной, самой ужасной властью все мы обладаем над случайными знакомыми, над чужаком, над прохожим, — словом, над теми, кто никак не касается нашей жизни и жизни наших родных. Говори так, — сказала она, — словно ты пишешь: как будто твои слова отлиты из свинца, высечены навеки, и тебе предстоит держать за них ответ. И держи ответ».

Переведя взгляд от недвижной, пронизанной золотыми блестками зелени деревьев, Лаймонд какое-то время молчал. Затем он повернулся, посмотрел прямо в голубые глаза О'Лайам-Роу, и в его собственном взгляде мелькнула знакомая ирония.

— Кажется, на это я по крайней мере способен, — сухо сказал Лаймонд, упал рядом с принцем Барроу на траву, перекатился на спину, словно измученный зверь, и замер.

Теперь, когда посторонние звуки умолкли, птичье пение вернулось в лес. Можно даже было увидеть птиц в вышине — голубя, пару зябликов, порхающую синицу. Свет, проникающий сквозь листву, изменился, стал мягче: день, должно быть, клонился к вечеру. Их лошади, довольные тенью и густой травой, мирно паслись. Отстегнутые удила позвякивали, словно колокольчики, возвещающие начало мессы. В остальном тишина была полной, густой, как вино. В теплом зыбком тумане какого-то яркого, успокаивающего сна О'Лайам Роу внезапно осознал, что не слышит дыхания Лаймонда рядом с собой. Открыв глаза, он со стоном приподнялся на локте и посмотрел.

Не стоило беспокоиться. Фрэнсис Кроуфорд и Тади Бой Баллах — оба тихо спали; ловкие руки лежали неподвижно, взъерошенная голова утонула в траве, и лицо казалось таким же спокойным, как то, другое, которое только что навеки скрыла земля.

— Мне нужна твоя помощь, — проговорил когда-то О'Лайам-Роу, глядя в то лицо, — чтобы содрать шкуру с безжалостного дьявола по имени Фрэнсис Кроуфорд и вывертывать ее наизнанку, пока не найдется хоть одно живое место, куда можно поставить пробу.

«Живой Робин Стюарт потерпел неудачу, но мертвый… — подумал О'Лайам-Роу, снова откидываясь навзничь и устремляя взгляд на зеленую траву и хижину, над которой больше не курился дым. — Возможно, мертвый Робин Стюарт однажды этого добьется».

— Лорд д'Обиньи, — сказал Генрих Французский, — не покинет нашего королевства. — Это достаточно ясно вам всем?

Анн де Монморанси, маршал, великий магистр и коннетабль Франции, избегал смотреть на королеву. К счастью, мадам де Валантинуа не было.

Совещание закончилось. Удалось достичь определенных результатов, хотя споры по поводу даты свадьбы и приданого будут еще долго продолжаться. Величественный, мужественный, искренний милорд Нортхэмптон от имени господина Эдуарда Английского попросил руки королевы шотландской и по этому поводу произнес поучительную речь в стиле, хорошо известном всем дипломатам за границей.

Его величество каждодневно проявляет себя как самый способный принц, какого Англия когда-либо надеялась иметь в качестве короля. Все владения королевства в хорошем состоянии; повсюду царят мир и спокойствие. Специальные уполномоченные, как только что стало известно, заключили мир с Шотландией.

В Ирландии с каждым днем укрепляется разумное правление: правосудие и закон устанавливаются в тех районах, где прежде они были неизвестны, фальшивые деньги выводятся из обращения, и торговля переживает преобразования.

— Теперь, — заявил маркиз, глядя прямо в глаза королю и коннетаблю, — теперь настало время исполнить старинное обещание, которое дали друг другу наша нация и шотландцы, и слить две монархии обетованным браком.

— Нет, — вежливо возразил французский король после длительной паузы. — Она уже обручена, как всем известно, с дофином. Мы слишком много выстрадали и слишком много жизней принесли в жертву ради нее.

И с этим вопросом было покончено. Нортхэмптон, видя, что настаивать бесполезно, отступил и попросил руки принцессы Елизаветы, шестилетней дочери Генриха, для своего юного короля, на что получил согласие. Осталось обсудить вопрос о подходящем приданом.

Дело было наконец-то закончено. Договор о союзе и совместной защите фактически скреплен. А теперь в своем личном кабинете коннетабль приводил доказательство за доказательством, довод за доводом, требуя заключить под стражу Стюарта д'Обиньи.

Обвинение было обоснованным. Даже обиженный мальчик, перенесший испанскую тюрьму, понимал это; и все-таки сам тот упрямый факт, что обвинение очевидно, наполнял короля слепой яростью. Как ни пытался смягчить его коннетабль, как бы спокойно ни убеждала Екатерина, здесь была замешана оскорбленная гордость. Стюарт любил его… Любил когда-то.

— Сегодня вы приобрели Шотландию для своего сына, — упорно гнул свое коннетабль. — И оставить около себя потенциального убийцу Марии Стюарт было бы оскорблением, которого не потерпит ни один народ.

— Пусть вдовствующая королева уезжает, если ей это не нравится. Пусть забирает свою свиту попрошаек обратно в Шотландию.

— Вы оскорбите ее народ? — спросил коннетабль.

— Нанесете оскорбление ее семье? — раздался спокойный голос Екатерины.

— Кроме того, — задумчиво продолжал коннетабль, — есть еще очаровательный господин Тади. Он желает сатисфакции и, несомненно, ожидает награды. Мои подчиненные ежедневно раскапывают что-нибудь новенькое о господине Кроуфорде из Лаймонда. Знаете ли вы, что ему принадлежит поместье Севиньи?

— Он служит моей дорогой сестре, королеве, — сказал Генрих.

Маленькими руками, унизанными кольцами, Екатерина разгладила свое изящное платье и поджала пухлые губы.

— Думаю, что пока еще нет, — заметила она.

Последовало короткое молчание.

— Тогда сделаем из Севиньи графство, — предложил король. Екатерина, улыбаясь, принялась играть своими драгоценностями. — Я также подумываю о том, чтобы предоставить его милости д'Обиньи и его роте копейщиков какую-нибудь работенку вблизи границ.

Коннетабль дернулся всем своим грузным телом.

— Да. Но, монсеньор, следует показать ему… Нужно, чтобы все поняли, что…

— Как вам известно, — резко перебил его Генрих, — мы запретили дуэли в нашем королевстве. Запрет не соблюдается так неукоснительно, как мне бы того хотелось. Это, конечно, не касается состязаний на арене для турниров, где используются тупые клинки. Мы назначаем состязание такого рода перед ужином. Оно заменит водный маскарад. Объявите лорду д'Обиньи и господину… господину де Севиньи, что им будет позволено излить недобрые чувства, которые накопились у них по отношению друг к другу, таким вот безобидным способом… и что лорд д'Обиньи, так как он, насколько я понял, первый получил сегодня удар, может послать вызов.

Обрамленное седеющими волосами лицо коннетабля обратилось к королеве, и, молча, не поднимая глаз, Екатерина Мария Ромола одобрительно улыбнулась.

Коннетабль передаст новости Фрэнсису Кроуфорду, графу де Севиньи, а не Диана и не де Гизы сообщат ему о мудрости и милосердии короля.

Восходила новая звезда. Не в Лотарингском доме, не у Стюартов или Дугласов: она и коннетабль помогут ей воссиять. Екатерина поглядела на черноволосую голову мужа, и в ее выпуклых глазах отразилась любовь.

Жаркий, сверкающий день наконец-то подходил к концу. В Шатобриане зажглись огоньки, маленькие, тусклые; в замках, Новом и Старом, их было еще больше; фонари, словно бусинки, окаймили аллеи. Пруд в парке блестел в лунном свете, точно усыпанный серебряной чешуей и пуговицами никому не нужных лодок, что неподвижно чернели на темных водах. Большая трибуна рядом с прудом погрузилась в темноту и безмолвие, устремив пустые глазницы рядов на движущиеся огоньки зверинца, откуда доносились ясные, негромкие звуки джунглей, звяканье цепей, четкие команды — все это далеко разносилось в неподвижном воздухе.

Но между прудом и замком бросалась в глаза арена — двадцать четыре ярда в длину и сорок в ширину. Она была украшена гирляндами огней. Неяркие на фоне розовеющего неба, как только что взошедшие звезды, они сплетались, почти не освещая большой прямоугольник, — длинные, утопающие в цветах трибуны для двора, справа и слева палатки для состязающих, пышные балдахины из полосатого шелка над золочеными табуретами, золоченые башенки на всех четырех углах для помощников герольда.

Розово-оловянные, плоские, как куклы, под необозримым гаснущим небом, придворные, вертясь и жестикулируя, толпились под темным навесом; пышные одеяния их поблекли до гризайля — серое на сером в лучах заходящего солнца. Ровно сияли шлемы, жемчужные в безжизненном свете, серебряные трубы, украшенные серыми флагами, казались свинцовыми. На изобилие тонких тканей и драгоценностей, на серебряную парчу лучников, стоящих по краю трибуны, на золотое кружево полога и золотую ткань на столе посреди арены, на доспехи рыцарей, готовых сразиться, лился слабый призрачный свет, равняющий все, как пепел, и древний, словно сухой воздух с высоких гор.

И вот нескончаемо долгий день испустил последний вздох и синяя влажная ночь устремилась ему на смену. Тогда гроздья огней засветились золотом, словно экзотические плоды, и засверкали бриллианты. Под каждым светильником живой и мерцающий цвет будто родился заново; потеплели разукрашенные лица, и раздался смех; зазвучала барабанная дробь. Восхитительная ночь наступила, знаменуя начало состязаний.

Открылись они красиво и весело, так весело, как только французы могут устроить. Сменяли друг друга команды в плюмажах и блистающих латах: команда золотой молодежи против команды богачей, бретонцы против команды Луары. Облаченные в бальные одежды, с бриллиантовыми кольцами в ушах, они стреляли по мишеням под пылающими факелами и ловили копьем кольцо. Чернобородый король, улыбаясь, наблюдал с центральной трибуны, справа от него располагалось английское посольство.

Сразу после их возвращения передали вызов короля, и с тех пор О'Лайам-Роу не видел Лаймонда, но история, которую услышал ирландец, уже сделалась достоянием двора: после некоего злополучного недоразумения лорд д'Обиньи и господин Кроуфорд должны уладить свои разногласия формальным поединком на арене, перед лицом короля. Обвинения в воровстве и предательстве, выдвинутые против господина Кроуфорда, были конечно же сняты.

Странный способ отблагодарить находчивого утреннего пловца. Возможно, это последний язвительный выпад против Тади Боя. Так думал О'Лайам-Роу, покорно севший на место, которое ему указали — в опасной близости от способного довести до столбняка великолепия чрезвычайного посольства. Королева Екатерина, сидевшая слева от короля, поймала блуждающий взгляд голубых глаз О'Лайам-Роу и, обмахнувшись веером, улыбнулась. Изумленный принц Барроу поклонился. Что бы там ни было, а он, кажется, вступил в высшее общество.

Он уже во второй раз получил официальную благодарность вдовствующей королевы. Вот так так, подумал О'Лайам-Роу. И ни одна живая душа не догадалась, что главным в этом деле было то, что ему удалось-таки усидеть на слоне.

Леннокс выпрямился, словно аршин проглотил: светловолосая голова обращена вперед, пухлые губы поджаты. Он не смотрел ни на Уорвикова шута Нортхэмптона, ни на места, занимаемые шотландцами, где виднелось холеное лицо сэра Джорджа, на котором запечатлелось злорадство по поводу двусмысленной ситуации.

Голос, звучавший в ушах Леннокса, принадлежал не его брату: то был голос Робина Стюарта, безвестного лучника, теперь, слава Богу, мертвого, который проговорился Уорвику. В числе прочего он сказал, что англичанам легче будет проникнуть в Шотландию, имея под рукой Леннокса, ближайшего к короне после самой королевы.

Но Уорвик предпочел союз с Францией. А они с Маргарет спасут свои головы — если только спасут — за счет брата Джона. Он ненавидел обоих — и Джона Стюарта, поставившего его в это смешное и затруднительное положение, и Лаймонда. Конечно, больше Лаймонда. Но если бы сражение было настоящим, он пожелал бы в первую очередь смерти брата.

Турнир закончился: рыцари преломили копья с тупыми наконечниками, сразились в пешем бою с поднятыми забралами на тупых мечах. Побежали пажи, лошади рысью пустились прочь, покачивая султанами; с арены подбирали оброненные перья, подсыпали свежий песок.

Музыка сменила трубы на время перерыва, и принялись кувыркаться карлики. Среди них был и несколько настороженный Бруске, потерявший былую беззаботность.

— Что ж, дорогая моя, — обратился сэр Джордж Дуглас к сидевшей рядом с ним Маргарет Эрскин.. — Настал черед вынести святые реликвии Сен-Дени, которые чтятся всеми благонамеренными людьми и помогают против демонов, привидений и вашего друга господина Кроуфорда. Уже и герольды обменялись роковыми вызовами… А его христианнейшее величество в своем стремлении смотреть сразу во все стороны позабыл о самой жизненно важной вещи, а именно…

— О чем же?

Маргарет Эрскин, прибывая в напряжении, еще сердилась на своего необузданного, своенравного протеже и тревожилась за него, как и все эти восемь месяцев, но теперь с невыразимым облегчением сознавала, что Мария наконец спасена, и чувствовала прежде всего острую необходимость как можно скорее уехать из Франции в свою холодную, зеленую страну, к своему ребенку, к спокойному, надежному, любящему Тому.

Она сидела у очага, как и обещала, но другое обещание, данное Лаймонду, она никогда и не собиралась выполнять. Он боялся своей власти, а ему надлежало научиться жить с ее силой. Три человека пострадали от его пребывания во Франции, а она ничего не сделала, чтобы помочь им или ему, так как умение сносить такое бремя лежало в основе искусства управлять людьми. И Лаймонду следовало это умение приобрести.

Она уже узнала от О'Лайам-Роу, что Лаймонду пришлось лицом к лицу столкнуться с этой проблемой. Знала она также, что пали и остальные преграды. Он наконец избавился от дурных чувств по отношению к ней, освободился от влияния своей матери, Сибиллы, чей ум был столь же острым, как и у него, и чей кров он столь стремительно покинул, потому что чувствовал себя там слишком дома, слишком в своей стихии. — Вспомнив еще кое о чем из прежнего разговора с О'Лайам-Роу, она в этот день спросила у Фрэнсиса Кроуфорда:

— А теперь вы женитесь?

Вопрос ошеломил его и позабавил.

— И кого же вы прочите за меня?

— А разве никого нет? — спросила она.

— Кто-то называл какое-то имя, — ответил он, откровенно веселясь, — но мне, увы, не припомнить.

Она не поняла, что Лаймонд имеет в виду, но очень хорошо уяснила: это его не интересует. Увидев выражение ее лица, он засмеялся.

— Лучше сечь их, чем им потакать; лучше подавлять их, чем лелеять… Так говорила мне одна женщина. Я живу в мире мужчин, моя дорогая, — сказал Лаймонд. — Я люблю вас всех, но никогда не женюсь ни на одной из вас.

Итак, подняв глаза на сэра Джорджа, Маргарет Эрскин резко бросила:

— О чем же позабыл король?

— Дорогая моя, никогда не стоит недооценивать Стюарта. Король позабыл, что дражайшему лорду д'Обиньи предоставлен выбор оружия. Лаймонду, как отвечающему на вызов, придется достать все доспехи, оружие, лошадей, каждую деталь конского снаряжения — словом, все то, что его милость сочтет необходимым для поединка. И насколько я знаю д'Обиньи, его требования будут такими чрезмерными и невероятно, до невозможности дорогими, что Лаймонду останется только бесславно удалиться. Жаль, — жизнерадостно заключил сэр Джордж, — подобно Перианду 34) ваш друг Фрэнсис сказал однажды: «Предусмотрительность во всем…»

— Когда он покажется? — спросила Мария, королева Шотландии. — И будут ли у него снова черные волосы?

— Как ты… Нет, — сказала Мария де Гиз слегка растерянно. — У господина Кроуфорда волосы больше не черные. Увидишь сама.

Карлики ушли.

— Они убьют друг друга? — спросила Мария.

— Нет, конечно. Это всего лишь бой понарошку, дитя мое. Успокойся, — добавила мать.

Последовало короткое молчание.

— Они сражаются из-за дамы? — задала вопрос девочка.

Раздраженный ответ готов был сорваться с губ Марии де Гиз, но она заколебалась, глядя вниз.

— По правде говорят, нет. Но если хочешь, один из них может надеть твой залог. Хочешь?

— Oh, mon Dieu [52], да! — воскликнула Мария с чуть большим жаром, чем намеревалась, и ее светло-карие глаза сделались огромными. — Шарф! Мама, у меня нет…

— Jais-toi [53]. Дай перчатку. Мадам Эрскин, принесите мне большую булавку, — приказала шотландская вдовствующая королева. — Я еще не встречала мужчину, который может что-то приколоть булавкой, если возникнет такая надобность.

Сначала явились флаги, затем трубы возвестили, что на арену к королевской трибуне выходят Стюарт из Обиньи и Кроуфорд из Лаймонда, никогда прежде не вступавшие между собой в поединок.

А за ними двойной ряд слуг — копейщики д'Обиньи, уверенно выступающие в ливреях Стюартов, со сверкающими в потоках света алебардами, расположенными точно под нужным углом, и свита Лаймонда, одетая в новые цвета, которые Маргарет Эрскин нашла смутно знакомыми, а проснувшийся лорд Нортхэмптон счел достойными восхищения.

Подойдя к столу, обе свиты разделились, так что главные герои остались одни в центре поля и затем уверенно направились к королю.

Джон Стюарт д'Обиньи, обвиненный, как он знал, врагами, но надеющийся на поддержку и снисхождение короля, стоял перед ним во всем блеске роскоши, обусловленной его происхождением и положением: рубашка под полукафтаном была расшита золотом, атласный плащ топорщился от жемчугов, а на туфлях огнем горели бриллианты.

У Лаймонда, стоявшего рядом с соперником, на лице было неописуемое выражение, в котором иные зрители, гораздо более многочисленные, чем он предполагал, угадывали непреодолимое желание рассмеяться. Он не взял на себя труд соревноваться с царственной пышностью д'Обиньи. У него и не было такой необходимости. Лаймонд весь был затянут в черный шелк, лишь воротник и манжеты сверкали снежной белизной, и бриллиант ценой двенадцать тысяч дукатов пришпиливал к его плечу маленькую детскую перчатку. На перчатке была вышита корона Шотландии. Соперники поклонились, герольд и распорядитель состязаний сделали шаг вперед, и церемония началась.

Лаймонд поднял глаза к трибуне. Всюду знакомые лица: вдовствующая королева со своими лордами, которые так старательно обхаживали его в Канде; девочка — он улыбнулся и поклонился, изысканно прижав руку к сердцу; Маргарет, спокойная, глубоко чувствующая женщина, которая и сейчас уже старше, чем когда-либо станет ее собственная мать; Джордж Дуглас, к которому Франция отнеслась доброжелательно, а Шотландия, возможно, не так добра.

Ленноксы. Маргарет, в ярком свете казавшаяся чуть поблекшей, не сводила с него глаз: Лаймонд непринужденно поклонился и ей тоже. Диана, враг коннетабля и Дженни Флеминг, выглядела не слишком приветливо. Де Гизы, которые освободили его — Мария де Гиз не преминула это подчеркнуть, — но в конце концов переметнулись к другой партии.

Союзники и добрые товарищи. О'Лайам-Роу сардонически улыбается, и его отросшие усы золотятся на свету; Мишель Эриссон, зажатый в углу, что-то крикнул, но стражники заставили его замолчать; и еще среди сражающихся, среди вымпелов, шатров и доспехов мелькали не замечаемые никем кривая усмешка Абернаси и бесстыдный пристальный взгляд Тоша.

И, без чего обойтись было никак нельзя, сильным, хорошо поставленным голосом герольд провозгласил его непривычный титул — Фрэнсис Кроуфорд из Лаймонда, граф де Севиньи. Больше не Хозяин Калтера, как раньше… Что ж, дело уже прошлое. Мария де Гиз тоже услышала. Он согласился принять от Генриха титул, который не принял бы от нее, и сделал это только ради брата, как догадывалась королева. Его верность, если только он обладал ею, принадлежала львам, не короне. Он не поступил бы на службу, как он заявил вежливо, но твердо, не стал бы ничьим приспешником даже ради милой Марии.

Он еще многое сказал в тот день, так же как и она. Она была слишком самоуверенной. Это правда, она полагалась только на его сноровку и силу, боясь за свое положение и за успех своей политики, не позволила ему проявить другие способности.

Тринадцать лет назад здесь, на Луаре, в Шатодене, она вышла замуж по доверенности, через представителя, за шотландского короля, и на тринадцать лет Шотландия стала ее домом. Шатоден не изменился, но, вернувшись назад, давно овдовевшая, жаждущая войск, денег, власти, чтобы установить, удержать, сохранить от посягательств трон для внука, который несомненно когда-нибудь станет править Ирландией, Шотландией и Францией, она обнаружила вдруг, что за тринадцать лет изменилась Франция.

Устремив взгляд на богатства Италии, видя, что закоренелый враг, Англия, ослабел и занят междуусобной борьбой за власть, Франция перестала проявлять нежные чувства к Ирландии, да и к самой Шотландии. Королева пришла к выводу, что, откажись она от добровольного, полного бурь изгнания и останься с дочерью, Францию бы это вполне устроило: в Эдинбурге на ее месте будет управлять француз; французы же задешево оставят гарнизоны в лучших крепостях страны, и не потребуется расточать золото и обещания, дабы купить преданность шотландской знати.

Ее братья воспротивились этому, но их влияние, хоть и огромное, все же не было безграничным. Король упрям, бывали дни, когда ни герцог, ни коннетабль, ни даже сама Диана не могли переубедить его. Что бы там ни вышло из этого, а она правильно поступила, когда втайне приняла собственные меры для охраны Марии: здесь, в ее родной стране, не было никого, кому она могла бы полностью доверять.

И очень мало верных людей в Шотландии. Эрскины — простые, честные, нетребовательные: нет надобности повторять, чем она обязана главе Тайного совета и чрезвычайному послу. Десять дней назад в церкви города Норема в Англии ее горячо любимый Томас Эрскин вместе с лордом Максвеллом, епископом Оркни и французским эмиссаром Лансаком заключили мирный договор между Шотландией и Англией с епископом Нориджа и сэром Робертом Боуэсом. По нему Англия принимала на себя обязательство отказаться от южных крепостей и права рыбной ловли на реке Туид в пределах Шотландии, признавала, что спорные земли в Западных Марках должны оставаться, как и прежде, ничейными, и соглашалась освободить без выкупа заложников, находившихся в английских тюрьмах со времен роковой битвы при Солуэй-Мосс, произошедшей почти десять лет назад. Эрскин насмешливо процитировал английскую преамбулу к договору: «Хотя Англия по праву одержанной победы могла бы законно требовать увеличения своих территорий, король согласен дружески и беспристрастно признать старые подлинные границы, а они должны быть такими же, как перед последними войнами». Так Англия впервые за четыре года съежилась.

Но в то же самое время Англия стала прибежищем новой религии и величайшим соблазном для ее собственных неустроенных дворян — для таких интриганов, как Балнейвс, давно заключенный в Руане, как Кирколди из Грейджа, находившийся, по ее сведениям, во Франции, где получал плату от англичан. Ей принадлежала преданность Дугласа, пусть на какое-то время Максвелл, хотя и обиженный, тоже был на ее стороне. Лорд-канцлер Хантли, стойкий католик, оказывал надежную поддержку, но обладал непомерным честолюбием. Правителя удалось прельстить титулом герцога и должностью во Франции для его наследника, но она знала, что Аррана нелегко будет убедить передать ей бразды правления.

Преданность графов Гленкэрна и Друмланрига не внушала доверия, к тому же оба они были недовольны своим пребыванием во Франции. Кассилиса тоже не устраивало вознаграждение, но он, как и Максвелл, Хантли и Дугласы, был слишком занят непрекращающимися домашними распрями. Ливингстон, верный опекун ее дочери, умер во Франции. Лорд Эрскин, другой ее опекун, болен. Незаконные сыновья ее мужа выросли и уже вели себя беспокойно. Если Эдуард Английский умрет, его преемницей станет Мария Тюдор, и шотландские лорды не смогут рассчитывать на благосклонность. С другой стороны, Мария Тюдор пользуется поддержкой своего кузена, императора, и Англия, возможно, окажется вынужденной порвать только что сложившиеся дружеские отношения с Францией, вновь отсекая Шотландию. А Ленноксы, католики королевской крови, потенциальные претенденты на трон, были близкими друзьями Марии Тюдор.

Таким образом Мария де Гиз осознала, что ей необходима помощь.

«Если он приедет во Францию на время моего визита, я останусь довольна, — сказала она о Лаймонде, не делая при этом вида, будто придает значение своим словам. — Через год я хочу видеть его в числе своих людей», — добавила она позже, на этот раз четко зная, что ей нужно. Но в глубине души она воспринимала его всего лишь как яркого незаурядного авантюриста. Именно так он проявлял себя перед нею от начала до конца. Только в Лондоне, после того как пришло послание от О'Лайам-Роу, он с иронией принял и блистательно сыграл роль, которая наконец-то полностью ему подошла. А потом, закончив это, вернулся к своим обязательствам.

Его обязательством было спасти Марию, и он сделал это. Каких секретов он наслушался, любовно приклоняясь к плечу Франции, она не знала, последствий благосклонности коннетабля и королевы страшилась. Какие чувства способны были пробудить в нем лесть ее братьев и возрастающее внимание со стороны короля, могла только догадываться.

Эпизод во время травли кабана она продумала и устроила, преследуя собственные цели: доказать тем, у кого возникло подозрение, что Вервассал не пользуется ее особым расположением, получить предлог умолять о милосердии, если кто-то выдаст его, дать ему возможность блеснуть на арене, что, казалось, доставляет молодому человеку удовольствие, продемонстрировать, какие почести, какое восхищение ждут его, ее фаворита, впоследствии.

А когда она прочла отвращение в его глазах, то поняла, что опять ошиблась. Ошиблась и потеряла его. Он спас Марию и сохранил едва зародившуюся дружбу Англии и Франции. Он подорвал доверие к Ленноксам и привлек внимание французского Тайного совета. Он завоевал восхищение Джорджа Дугласа, чего бы там оно ни стоило; и если бы приехал вовремя, то смог бы повлиять на Дженни Флеминг, в этом королева не сомневалась. О том, какое он имел отношение к делам О'Лайам-Роу и Ирландии, она могла лишь подозревать. Стоило ему постараться, и он смог бы обрести последователей в Шотландии, смог бы завоевать для нее преданность всех шотландцев во Франции.

Во время той странной полуденной аудиенции она ничего этого не сказала. Зато с чувством говорила обо всем, что он сделал: слегка коснулась маскарада и связанного с ним риска, принизив себя настолько, насколько это возможно для королевы и принцессы Лотарингской в силу глупого статуса и требований, налагаемых саном. И все время королева знала, что не ради нее Лаймонд хранил молчание, когда она отрекалась от него, но ради удочерившей ее страны.

Королева говорила о своих планах. Вскоре она вернется домой. Вот только сыну ее нездоровится, и еще она с тревогой ждет, какие новости маршал де Сент-Андре сообщит по поводу сделанного им предложения: женитьба английского короля на ее дочери в обмен на владения англичан во Франции.

Лаймонд знал об этом. Королеву снова поразило то, как много он знал.

— Они никогда не уступят Кале в обмен на такое туманное обещание, — сказал он. — Вам не стоит опасаться.

А затем королева попросила его остаться во Франции.

— Люди не так хороши, как вам бы хотелось, и вы покидаете людей. Корона не делает того, чего вы от нее ждете, — и вы покидаете корону. Вождь без последователей подобен падающей звезде, господин Кроуфорд; путь ее прихотлив, пламя ослепляет и сжигает дотла, но в конце концов она сама исчезает бесследно. Взять слабого человека и сделать его великим — таков ваш дар. Я вручаю вам свое дитя, чтобы вы сделали ее достойной вашей родины.

Она прибавила много больше. Его возведут в рыцарское достоинство. Его поместье в Лаймонде будет увеличено — французские архитекторы перестроят дом, сокровищницы благодарного государства будут открыты для него. В Шотландии, когда он наконец решит вернуться, он сможет воссоздать блеск и красоту Франции.

Даже ее фрейлины не присутствовали при беседе. Она оделась с тщанием, подала ему руку и позволила сесть. И именно она, привыкшая общаться с мужчинами, едва ли осознавшая свой пол, внезапно с раздражением ощутила, что Лаймонд, который сидел неподвижно и коротко, не задумываясь, отвечал, уже давно составил себе мнение о ее уме и способностях и обращался с ней соответственно — как мог бы обращаться и с подобным образом разряженной бабой, подумала она с внезапной вспышкой гнева, если бы той случилось оказаться шотландской королевой-матерью.

— Я вручаю вам свое дитя, — сказала она, а его тон, ровный и учтивый, не изменился:

— Тогда вам придется послать ее в Шотландию, так как именно там я буду.

После длительной паузы она медленно произнесла:

— Кажется, вы не поняли, что я предлагаю.

Он ответил, вставая одновременно с нею, и его глаза были ясными под гладким лбом, несущим печать молодости, которую Мария де Гиз зажала бы в кулаке, если бы только могла, и, вооруженная ею, разогнала бы стаю диких тварей: Дугласов, Стюартов, Гамильтонов, честолюбивых сыновей и царственных ублюдков, и всех тех юных, юных, юных, которые однажды накинутся на ее освободившийся трон.

Так вот во всей своей завидной молодости он встал перед ней и сказал:

— Я все понял, и я отказываюсь. Если вы хотите, чтобы я кого-то вел за собой — хорошо, я поведу. Я создам в Шотландии отряд, который сможет соперничать с лучшими воинами в мире, и мы — я и мой отряд — двенадцать месяцев пробудем в Шотландии. Если я вам понадоблюсь, пришлите… Но я могу и не прийти.

— Даже ради Марии? — спросила она.

— Даже ради Марии.

И на мгновение глаза его вспыхнули огнем, о существовании которого королева догадывалась, но ничего не знала о его природе.

— Сорок лет назад мы обладали красотой и блеском таким же, как Франция, если не большим. Они померкли при Флоддене и их нельзя приколоть сызнова, как и увядшую розу. Они должны расцвести снова в мире и безопасности. Здесь было весело, — сказал Фрэнсис Кроуфорд, — но время безрассудств прошло.

Теперь он мирно ждал, и к плечу его была приколота маленькая перчатка, а д'Обиньи наблюдал за распорядителем поединков и ждал появления бумаги; вот распорядитель зажал листок в руке и, водрузив очки, без коих, к своему великому сожалению, не мог обойтись, внимательно просмотрел и начал зачитывать.

— На мессира Жана Стюарта, шевалье, сеньора д'Обиньи, ла Верери и ле Кроте пал выбор оружия, которое будет использоваться в этом состязании, и означенное оружие, востребованное вышеупомянутым сеньором, должно быть обеспечено полностью под страхом отмены поединка. — Облизав пересохшие губы, он принялся оглашать список оружия, из которого лорд д'Обиньи пожелал выбрать.

Хитроумный Дуглас не ошибся в своем предположении. Таким коварным приемом иногда пользовались ради забавы, иногда побившись об заклад, но по сути своей он был грубым и недопустимым. Оскорбленная сторона имела право заставить противника обеспечить обычный набор оружия, каким дворяне пользуются в поединках. Но было у нее право, если только оная сторона пожелала бы им воспользоваться, четко обозначить каждый меч, каждую шпагу, каждую деталь доспехов и каждую лошадь, из которых он желал бы выбирать.

Стюарт д'Обиньи так и поступил. По мере того как распорядитель зачитывал, смакуя каждую фразу, в ответ ему с зашевелившихся трибун раздались первые восклицания и взрывы хохота.

— Следующий пункт. Лошадь. Пара турецких кобыл в сбруе, с подрезанными ушами и хвостами, снабженных военными седлами; пара верховых лошадей в доспехах и пара низкорослых испанских лошадок с кожаными седлами и подрезанными хвостами. Два осла в бархатных попонах и уздечках с медным набором.

Следующий пункт. Два протазана с золотыми насечками. Две алебарды с шелковыми кисточками, два копья. Два итальянских пистолета новой конструкции. Две ручные аркебузы, две абордажные сабли, два кинжала обоюдоострых с изображением святого Губерта на рукоятках и два отточенных с одной стороны с заостренным концом. Две рапиры и две крепкие швейцарские шпаги с гладким эфесом, обоюдоострые.

Следующий пункт. Два костюма из гофрированной кожи с кольчугами поверх них, пара гравированных лат с золотыми и серебряными насечками; два наруча из миланской стали и два из немецкой. Два таких же панциря. Два круглых щита, украшенных серебром, с кожаными ремнями, и два стальных. Две пары латных рукавиц. Два шлема с плюмажем и…

Задолго до того, как закончился список, смех замер. Насмешка казалась не слишком умной, к тому же все рассчитывали посмотреть поединок. При полном молчании распорядитель закончил читать и сложил бумагу. Глаза д'Обиньи, большие, светящиеся жизнью, обратились к Лаймонду, а затем, высоко вскинув голову, улыбаясь, его милость повернулся к королю. Зазвучали трубы.

— Вы готовы предоставить это снаряжение, господин граф? — спросил Лаймонда распорядитель.

— Да, — ответил Фрэнсис Кроуфорд ясно и непринужденно, счастливый, словно жених, берущий за себя принцессу, и установилась такая тишина, что по всем павильонам был слышен треск горящих факелов. Затем из-за барьера стали по двое выходить слуги его небольшой свиты в своих великолепных одеждах, которые, как все вдруг припомнили, были на королевских пажах день или два назад, и им помогали другие слуги. По двое они подходили к столу, покрытому золотой тканью, и клали на него самое дорогое в Европе оружие.

Гамбер изготовил гравированные доспехи, которые Генрих носил в Блуа, позолоченные кирасы были украшены львами, шлемы — бараньими рогами и страусовыми перьями, что крепились бриллиантовыми пряжками. Каждая шпага имела ножны: рубины на бархате, жемчуг на шелке. Пистолеты покоились в кожаных футлярах, аркебузы с ручками в золотых насечках лежали рядом с грудой пуль. Привели лошадей, шарахающихся друг от друга и от внезапно притихшей толпы; их попоны блестели золотом, седла были вощеные.

Члены английского посольства приподнялись, издавая возгласы изумления и восхищения. Французы вокруг короля благоразумно молчали, так как каждый придворный узнал доспехи, лошадей и оружие Генриха, французского короля.

Это был самый большой провал, какой когда-либо выпадал на долю Джона Стюарта д'Обиньи и выпадет когда-либо еще до тех пор, пока он не закончит дни во мраке безвестности посла — незаметной, бесславной службы вдали от двора. И опала была провозглашена публично, словно официальное объявление всем присутствующим здесь французским придворным. Смерть была бы к лорду д'Обиньи более милосердной.

Он стоял, не сводя глаз с короля, только бегло скользнув взглядом по поблескивающему на столе оружию и совсем не глядя на Лаймонда. Затем сказал чуть визгливо:

— Я удовлетворен.

Распорядитель тщетно всматривался в лица короля, коннетабля и самого ответчика, ища хоть каких-нибудь указаний, и наконец с отчаянием спросил:

— Тогда сообщите, каков ваш выбор?

Д'Обиньи был капитаном копейщиков и пытался сохранить остатки гордости. Не обращая внимания на распорядителя, он повернул свое красивое лицо к трибунам, и взгляд, минуя золотую ткань с тиснеными лилиями, устремился к королевскому гербу, тому же самому, какой он когда-то носил на груди и спине. Лорд д'Обиньи, глядя на короля, заявил:

— Я не стану делать выбор. Я прощаю нанесенное мне оскорбление и забираю назад свой вызов.

Лицо Генриха оставалось невозмутимым.

— Пожалуйста, не разочаровывайте нас, — произнес он. — Мы и наши друзья надеялись увидеть хороший бой.

— Вы его увидели, — сказал Джон Стюарт сдавленным голосом и получил от короля соизволение уйти.

Он пошел твердым шагом в окружении своей свиты, с высоко поднятым знаменем, и блистательная процессия, проходя по непотревоженному песку, не встречала на своем пути ни приветствий, ни свиста, пока наконец не потускнела и не растворилась в ночной темноте. Падение придворного фаворита происходит под тихую музыку.

На поле вышел видам: положив руку Лаймонду на плечо и нежно поглаживая его, он пригласил шотландца сразиться; представители английской делегации заерзали на своих сиденьях, стараясь не встречаться друг с другом взглядами. Нортхэмптон снова улыбался.

Они сражались на низкорослых испанских лошадях, исключительно ради публики, и за схваткой приятно было наблюдать. Видам, который не привык ухаживать за кем-либо с кинжалом в руке, все время говорил.

Фрэнсис Кроуфорд сражался искусно, хотя и чисто машинально, ибо мысли его были далеко — и победил. Его целовали, поздравляли, увенчали венком, но в конце концов, все еще поглощенный своими мыслями, он направился мимо обитых тканью бортов туда, где сидел шотландский двор. Придерживая свою маленькую лошадку, он отстегнул залог. Затем поднял голову и взглянул на детское личико: пламя факела позолотило его волосы, высветило высокий лоб, четкие, благородные черты.

Мария вскочила и снова сердито села; прядь рыжих волос свесилась за край борта.

— Но вы не дрались с господином д'Обиньи!

— Нет… Дрался король, — сказал Фрэнсис Кроуфорд.

Ее глаза широко раскрылись.

— Я не видела!

— Он дрался не так, как обычно. Но я сразился с другим кавалером, вы же знаете. Этого недостаточно?

— С господином видамом? — В голосе прозвучало пренебрежение собственности. — Он приносит мне кошек!

— О, неужели? — с интересом спросил Лаймонд. — Это единственное, чего он пока не приносил мне. Как все сложно. Ну, раз он не подходит, боюсь, мне придется оставить у себя перчатку до тех пор, пока не подвернется кто-нибудь подходящий. Как вам такая мысль?

— О, конечно, превосходно. Сохраните ее, господин Кроуфорд. На случай, если встретится кто-нибудь по-настоящему опасный. Как та ирландка, что желала мне зла.

— Нет. Мы оба ошиблись. Та леди — наш друг. — И Лаймонд, безусловно почувствовав обострившийся интерес вдовствующей королевы, переменил тему. — Я должен идти, ваше величество. Ходят слухи, что О'Лайам-Роу собирается показать двору, как играть в ирландский травяной хоккей, и там понадобятся несколько трезвых мужчин, врач и священник. Но если я возьму вашу перчатку, то и мне следует оставить вам что-нибудь на память.

И, приподнявшись на стременах, он положил что-то в протянутую ладошку маленькой королевы.

То был огромный бриллиант. Вдовствующая королева выхватила его у дочери.

— Ma mie, нет! Господин Кроуфорд, она не может принять этого. Это уж слишком.

— Он принадлежит королю, — весело возразил Лаймонд. — Насколько я понял, король не ждет, что я верну его вместе с прочей утварью.

Из-под его латной рукавицы показался кончик повязки. Мария де Гиз поняла его слишком хорошо. Никаких обязанностей, никаких обязательств, никакой ответственности — только перед самим собой. И все же… Он оставил у себя перчатку.

— Загадайте загадку, — попросила королева.

Лошадь начала проявлять нетерпение — она уже застоялась.

— Мы здесь не одни, — сказал он. — Ваш покорный слуга, миледи.

И, улыбаясь, натянул поводья.

— Тогда спойте песенку, — настаивала девочка. Этот человек принадлежал ей. Он завоевал ее залог, и все должны видеть, как приятно им быть вместе. Но он только снова улыбнулся, поклонился и двинулся с места: волна аплодисментов покатилась по трибунам, конюхи сомкнулись за его спиной, а над головой его высоко развевалось знамя.

Мария, слегка раздосадованная, задумчиво смотрела ему вслед, затем стала напевать тихо, еле слышно, сквозь шум и неразбериху, царившие вокруг, — как с благодарностью отметила Маргарет Эрскин.

Потом она запела громче, исполняя обе партии сама, прекрасно подражая знаменитому голосу, голосу, который долгую зиму пел для короля Франции и его придворных и играл с королевами.

Королева Кантелона,Сколько миль до Вавилона?Восемь, да восемь, да восемь опять,Можно ли до темноты доскакать?Если шпоры добры и конь под стать.Велика ли твоя свита?Сам войди и посмотри ты.